Читать онлайн книгу "Иосиф"

Иосиф
Павел Богучаров


Библиотека журнала «Российский колокол»
Родина моих предков как по отцу, так и по матери – Нехаевский ныне район Волгоградской области. Хоперский лесостепной ковыльный край, прекрасный край, некогда входивший во Всевеликое войско Донское.

О них – родителях моих, дедах, бабках, соседях – книга «Иосиф». О времени по-детски наивном, уходящем и, к сожалению, безвозвратно ушедшем со многими хуторами, станицами, песнями… О времени двадцатого столетия родного казачьего края.





Павел Богучаров

Иосиф



© П. Богучаров, 2021

© Интернациональный Союз писателей, 2021




Павел Иосифович Богучаров





69 лет. Родился в Волгоградской области, в Нехаевском районе. Учился в хуторских школах в Нехаево. В 1971 году окончил Волгоградское КПУ, режиссерское отделение. Отслужил в армии. В 1978 году окончил Московский институт культуры, а в 1989 году – ВГИК, сценарный факультет. Проходил стажировку на «Мосфильме». Лауреат Международного кинофестиваля «Золотой Витязь» за литературный киносценарий «По-над садом». В 90-х годах работал кочегаром, мойщиком машин, мастером, сторожем, пел и играл на бас-домбре в профессиональном фольклорном ансамбле «Корогод», впоследствии переименованном в «Радуйся!». Снимался в кино, пел у М. М. Хуциева в фильме «Невечерняя». Десять лет работал в детской телестудии в Южном округе Москвы режиссером игровой телепередачи «Ритатуй!». В настоящее время работает режиссером театральной студии «Слово» в пгт Тучково, в Центре культуры и искусств.

Печатался в журнале «Голос Эпохи», альманахе «Российский колокол». Книга «Иосиф» опубликована в электронной библиотеке.

Проживает в Одинцовском районе Московской области.




Иосиф


…В слуховое окно выставилось свиное рыло и хрюкнуло так, что у него мороз подрал по коже.

    Н. В. Гоголь. «Вечера на хуторе близ Диканьки»

Рассказ этот, еще «перестроечный», давно просился наружу, и время его, кажется, приспело. В юбилейные торжества Михаила Сергеевича Горбачёва история, когда-то рассказанная моим отцом и имеющая отношение к планетарному юбиляру, ну… просто требует выплеска!

Но сначала – о моем отце.

Родился он в Хопёрском округе Всевеликой области войска Донского в 1908 году 22 сентября – на Иосифа Волоцкого. И нарекли его Иосифом. Нас – троих сыновей и дочь отца нашего Иосифа – имя его в разных ситуациях не раз выводило на определенные пути-дорожки. Иосифович! – это же звучит! Но об этих путях-дорожках другие истории. Сначала – о самом Иосифе.

Место географическое, где прошло детство отца, – нынешняя Волгоградская область – граница с Воронежской областью и Ростовской, с Вешками. Хутор Водины. Его уже нынче нет. На месте прадедовского подворья – заброшенное уже и забытое кладбище. По рассказам отца и тетки нашей Серафимы, прапрадед Осип переехал на Водины из станицы Тишанской.

Жил отец в семье своего деда – Богучарова Ивана Осиповича. Подворье было большое и огороженное частоколом. Отец говорил, что жили как в крепости.

Лет в десять или одиннадцать – он сам об этом не мог точно сказать – его… подстрелили. Какой-то лихой человек прострелил мальчишке коленную чашечку. Попал прямо в средину. Пуля прошла навылет. И навсегда остался отец хромым. Но всю жизнь он скрывал настоящую причину своего увечья. И если мать обучала нас школьным наукам, то отец – житейским ремеслам и самой жизни.

Однажды, это еще в школьные годы было, колол я дрова в своем дворе. Вечерело. В хате уже горел свет. Отец – за своим сапожным верстаком, который выходил к окошку, а окошко – во двор: нет-нет да и наблюдал за мной, улыбался. Я наколол большую кучу, лихо вонзил топор в плаху и пошел в хату. Шел по-взрослому, размахивал натруженными руками, думал, отец сейчас похвалит, скажет: «Хорошую ты нынче кучечку дровец набухал!».

Только я через порог.

– Убери топор в катух! – приказал он.

Я редко видел отца таким строгим. Топор убрал, но губы надул – не понял, за что он так на меня… Уже за ужином отец подмигнул и сказал:

– А кучечку дровец хорошую ты нынче набухал. Но вот я тебе расскажу! И ты на всю жизнь запомни! Ты знаешь, у нас на Водиных история какая вышла? В революцию. Власти тогда уже никакой не было или она уже пришла, новая? Ну так вот. Недалеко от нас Харламовы жили. Оставили вот так топор в дровосеке, а этим же топором их всех и порубили. Зашли во двор эти, в кожаных тужурках с бантами красными, взяли хозяйский топор – он тут же им на глаза попался! Взяли и всех – и старого и малого… А семья знаешь какая большая была – человек двадцать! Снох, детей – всех! Так что нарубил – и убери топор подальше от греха.

– А они чего, белые были? – спросил я.

– Кто?! – не понял отец.

– Ну, Харламовы?.. Белогвардейцы?

– Какие белогвардейцы?! Они родственники наши были! Грудные дети остались! Бабки! Я же тебе говорю – снохи. Аким там еще был, ровесник мой, и мы с ним еще дружили. И его – всех! Подчистую! А взрослые воевали…

– В тужурках, между прочим, и с бантами красными ходили чекисты, па! – заносчиво проинформировал я отца и огородил чекистов от несправедливых нападок: – И зачем им топор, они с маузерами ходили! Может, бандиты какие-нибудь переодетые зашли?

Отец долго и в упор «понимал» меня и свирепо выдавил:

– Ты, «маузер», слухай отца своего и не болтай, что не надо! Они у меня – вот! В глазах стоят! «Переодетые»! На всю жизнь остались! Они, эти «переодетые», знаешь сколько в тот раз в нашем хуторе почикали, «чикисты»?! Не болтай лишнего нигде и никогда!

– А зачем же они их тогда? – не унимался я.

– Табе, комсомольцу, пока это не понять! – взорвался отец. – Чикист еще мне тут!

Не помню, чем закончился тот диалог наш с отцом. Наверное, я еще больше стал дерзить, заступаться за «чикистов». В то время я действительно в комсомол вступил. И больше всего любил историю. А отец вообще-то очень редко затрагивал политику и все то, что было с ним. Я же, отличник по истории, с тайным и грустным неудовольствием считал тогда, что ничегошеньки он, отец мой безграмотный, и не знает. Ни про благородных чекистов, ни про настоящих красноармейцев…

Прошло не одно десятилетие. Имею свой дом, баню с дровами. Живу на выглядке, где с одной стороны путь-дорожка пролегает, по которой ходит и шастает всякий люд. И в последнее неспокойное время стал чаще вспоминать эту историю, рассказанную отцом. Вспоминать и за топором присматривать.

Но про коленную чашечку.

До восьмидесяти лет нам, детям своим, рассказывал про какую-то горочку:

– Да вот, катались мы с горочки на коньках. А у меня такие хорошенькие были коньки – СНЕГУРКИ! Завернутые такие… носики. – При этом отец умилялся, говоря про носики. – А внизу канавка была. И как я ее не заметил… и кэ-эк!.. Об канавку. И вот вышло как…

– А горочка большая была? – спрашивали мы.

– О-о-о, крута-ая! – важно тянул отец.

Я представлял горку, но почему-то свою, канавку, на которой я как-то запнулся и больно стукнулся. Но горка моя была так себе, не такая уж крутая. Но было больно. А отцовская? Ведь он так стукнулся, что нога не стала гнуться!.. Выходила ужасная картина.

Года за два до своей смерти он рассказал про настоящую «горку».

– Какие там коньки! Я даже не понял, с какой стороны стрельнули – спереди или сзади! Коленку обожгло – и все. А на горочке мы стояли. Это точно! С братом Тишкой. Петро еще малой был, а Иван – грудной. Спереди – лесок, а сзади – яр…

Примерно в то же время, когда его подстрелили, умерла его мать Варвара Григорьевна. А был это 1919 год. В семье осталось пятеро детей. Еще сестра у отца была, тетка наша – Серафима Павловна. Отец, Иосиф, был старшим. Дед наш Павел Иванович, как вспоминал отец, в это время рядился во все одежды! Был и белым, и в бандах ходил, а потом стал красным и раскулачил своего отца – Ивана Осиповича. Он раскатал дом, в котором сам когда-то жил, и вывез его в станицу Шумилинскую. Отец рассказывал, что из этого материала выстроили школу в Шумилинской… Вскоре умер Иван Осипович, а дед Павел Иванович потом переехал в соседний хутор, Кривой. Кстати, хутор Кривой упоминается у М. А. Шолохова. Здесь была расстреляна «банда» Фомина. Сейчас в Кривовском тоже никто не живет. Ни одного человечка, а вот крест там недавно поставили – «банде» Фомина. Вышло так, что в 1919–1920 годы до отцовской простреленной коленки никому не было дела. И отдали Иосифа в селение Солонка хохлам как негодного к строю казака, на обучение сапожному делу. Весь социализм отец видел и испытал от начала его и до конца. А начало построения социализма для Иосифа было довольно оригинальным.

– Я не могу точно вспомнить, – рассказывал отец, – в каком году это было. Но было это до женитьбы. А женили меня на Нюрушке в восемнадцать. Я не умел ни читать, ни писать, но руками и головой много чего делал и соображал. В то время отец наш, Павло, перевез семью в Кривой. Потом уж этот хутор стал называться Кривовский. Так вот, приехали к нам в Кривовский два чекиста с винтовками. Отца почему-то не было. Приехали! Заходят в хату. Ага.

– Богучаров Иосиф?

– Богучаров Иосиф…

– Бери все свои отмычки и собирайся с нами!

– Какие отмычки?!

– Какими сейфы открывают!

– Нет у меня никаких отмычек.

– Но-но! Нет у него отмычек! А замки чем вскрываешь? Подлец такой! Собирайся! Советская власть ему доверяет, а он еще кобенится! Живо!

Откуда они узнали, что я замок открывал?! Сложный, правда. Отец меня возил в Нехаево, и я одной бабке сундук открывал. Она была богатая и жила одна – вдова. Я таких сундуков сроду не видел: замудреный! И со сложным механизмом-замком. Долго я с ним возился, открыл все же. Во-от. Взяли эти чекисты меня и повезли не знаю куда. Я ничего не понимаю и дрожу как заяц. С винтовками шутки не шутят. Какой сейф? Привозят в нехаевский сбербанк. А хозяин сбербанка уехал или сбежал, не знаю. И, понятное дело, ключи с собой взял. Подводят к сейфу. Но это сейф не тот, какой в уголочке стоит в нашей конторе, в клубе. Этот – здоровенный, со сложным механизмом.

Спрашивают:

– Жить хочешь?

– Хочу! – говорю, а чего тут скажешь?

– Открывай! – приказывают. – Не откроешь – расстреляем! – говорят как в шутку, а там что у них на уме?! Тогда человеческая жизнь ничего не стоила.

Ну, я немного успокоился, понял хоть, за что расстреливать будут. Ха-ха…

Говорю:

– Мне нужна тугая проволока, стальная!

Достали, встали сзади с винтовками, смотрят, что я делаю. Не сразу я сообразил, что тут в чем. Не спеша работаю. А они, как эти, сзади толкутся.

Я:

– Не дышите мне в спину и отойдите подальше, – говорю. – Я так не могу работать!

– Но ты, работник, сейчас ты додышисси у нас! Мы тебя хлопнем, с проволокой стальной, и все тут табе! Отдышисси! – лаются, а отходят дальше.

– Открыл?

– Открыл!

Но они все пальцы мои потом перемазали – отпечатки брали. А потом заставили расписаться. А я говорю:

– Так я же писать не могу!

– Ставь крестик!

– Какой крестик?! – Я и вправду не знал, что нужно где-то расписываться! И как расписываться! А они подумали, что я дурака валяю!

В общем, чуть не расстреляли. Ха-ха! Нужен был еще. Оставили. Потом эти же чекисты опять к нам приехали:

– Богучаров Иосиф?

Я говорю:

– Сами видите, Богучаров Иосиф я! Вы же один раз брали меня!

Один другому говорит:

– Гляди, какой разговорчивый!

Другой:

– Собирайся и поехали!

– Куды?

– На кудыкину гору! Собирайся! Подлец такой! Спрашивает он еще!

А это был 1924 год. Это я запомнил. Мы еще относились к станице Тишанской! Голод начинался, и полная разруха стояла. Все моторы, дизеля, вся техника была собрана со всех хуторов на Бык-гору. Они там стояли и мокли под дождями. Зачем это сделали? Технику всю угробить? А дальше что? И людей?! И вот на горе этой комсомолки собрались, а дождик лупить – страсть! А там же ни одного кустика нет, где спрятаться. И стоять эти комсомолки как мокрые курицы и щ-щастливые!

– А зачем они на гору залезли?

– А почем я знаю? Комсомольцы! Везде голод, холод, а они гогочут! Зубы скалят! Весело им, понимаешь?! Социализьму они строють! Я вот обратил внимание – каждое время выбирает своих чудаков. Тогда были комсомольцы. Смешные – до упаду! Они ведь никто ничего делать не мог! Только – языком!

– Они были местные?

– Были и местные, и всякие! Их поначалу было мало, но были. – Отец вздохнул. – Там же среди них и Пашаня была, жана моя вторая, с какой я до тюрьмы да и после двенадцать лет прожил. Уж как она на собрания любила ходить! Медом не корми!.. Да. Комсомольцы и комсомолки! Горлопаны – до упаду! Один гармонист у них был – Иван Пунцов. Да лучше бы он эту гармошку в руки не брал, не мучил ее. Рвет меха, тянет изо всех сил, а музыки никакой путевой нету.

– Пап! – решил я пошутить. – Признайся, может, ты сам комсомолец был? Тайный?

– Кто?! – Отец не понял моего «тонкого» юмора и продолжил дальше: – Мне приказывают выбрать из всех двигателей наилучший и запустить его. Опробовать, а там будем строить мельницу! Привезли-то меня в одной холщовой рубахе. Надеть нечего было, и холод был, и я уже промок, но я был, Паша, без портков!

– Без штанов?!

– Да нет, на мне, стыдно признаться, но на мне ничего нижнего не было! Я нагнуться не мог! Там же сзади стояли веселые и зубастые! Комсомолки эти – Пашани! И Ваня с гармошкой! А я решил свой двигатель отыскать, я его хорошо знал. Ну и свой он! Понимаешь? Свой, родной! Его Иван Осьпович выбирал, привозил! Я иду, а комсомольцы за мной, и Ваня Пунцов наяривает! Пашаня потом рассказала, что они мне так силы придавали! Им приказали – петь и плясать вовсю! Искал-искал я движок свой и нашел. И деда вспомнил, и баз наш, полный живности, и мать-покойницу вспомнил! Слезы как полились!.. Хорошо, дождик шел. Комсомольцы эти…

Эту историю отец вспоминал не раз и каждый раз горько плакал… Таким жалким и страдающим я его не видел…

– Мельницу запустил?

– Запустил, Паша, запустил, – вздыхал отец.

Вышло так, что на нем социализм в лице Михаила Сергеевича и закончился. До самой смерти отец лудил, паял худые, «латаные-перелатаные» предперестроечные совхозные радиаторы тракторов.

Если бы не коленка простреленная, куда бы повернул его Всевышний?..

Отец был сапожником, мельником, портным, столяром. На похоронах отца… А умер он 5 августа… До смерти неделю лил ужасный дождь. А как умер – дождь прекратился. Выглянуло солнце. За три дня до похорон подсохло. И уже к вечеру на поминках за столами, накрытыми во дворе, было сто человек. Ровно сто! Старики, старухи, кто любил и уважал Иосифа Павловича (в страшный голод 1947 года, когда отец работал в Нижней Речке на мельнице, он спас не одну семью), собрались со всех близлежащих забытых, разрушенных хуторов. И кто-то заметил:

– А глядите! Мы ведь все пришли в чириках, какие пошил нам Иосиф Палыч!

И все сто человек поглядели вниз под столы на свою обувку. И все закивали, согласились, а мама громко заплакала…

Когда заканчивались летне-осенние сезонные работы, заготовленное сено стояло в стогу, корова и овцы с козами определены были в свои катухи, а огород был уже вспахан под зиму, отец садился за сапожный верстак и шил на заказ тапочки-чирики всех размеров. К следующему лету. Каких только колодок у него не было – от ноги на годовалых ребятишек и до сорок шестого размера! Заказывали семьями. Подошва тапочек была ременная, а верх – суконный. И сносу им не было – по росе, по стерне, по грязи!..

В родительском пятистенке – и в хате, и в горнице – висели старинные часы. Например, фирмы «Мозер и Ко». Отцу привозили хлам, а он восстанавливал его. И такая была причуда, что часы звенели у отца по порядку: сначала, мягко шипя, начинали отзванивать старинные резные, подточенные древесными жучками темно-вишневые часы, потом те самые – «Мозер и Ко», секунды через три-четыре начинали бить следующие – восьмигранные, тоже старинные. Они звенели громче. В конце всего этого перезвона вдруг выскакивала нахальная кукушка из часов, что висели у печки, – часы мамы нашей. Кукушка по-хозяйски отсчитывала, сколько положено ей было, без всяких там шипений (она была уже советской), и прекращала весь перезвон. Обычно отец проверял часы в двенадцать дня. До того сидел в своем маленьком кабинете, заваленном колодками, тапочками, выкройками, и уж машинально посматривал на свои ручные часы, ждал боя… В двенадцать, как известно, передавали новости по телевизору, и я, беззаботный отпускник, если не сидел где-нибудь с удочкой на пруду или на речке, и если не косили мы сено с отцом, и если не гребли, не сушили, не копнили, то, бывало, смотрел-слушал новости. А это было начало правления генсека Горбачёва – беспечное время. Люди и не предполагали, что на них надвигается.

Вспоминается смешная и грустная история. В то время я заочно учился во ВГИКе, на сценарном факультете, и работал в котельной в деревне Брехово. Да, есть такая в Одинцовском районе. Котельная была маленькой, находилась на территории сельскохозяйственного участка, значит, и отапливала его. А еще мы отапливали молочно-товарную ферму. Мы, кочегары, работали по системе «сутки – трое». Сутки работаешь, трое отдыхаешь. Все наше хозяйство относилось к знаменитой Петелинской птицефабрике, на которой в то время я уже отработал четыре года. В культуре. Народу в сельскохозяйственном участке было… человек около пятидесяти. Чудилы и балагуры – трактористы, слесари, сварщики. Они были такие наивные и по-детски доверчивые. Удивительно! Как и вся птицефабрика, это был приезжий со всех уголков Советского Союза сельский люд – «хрущёвские ошметки», как мрачно обозначил себя и свое окружение один из работников птицефабрики.

И вот однажды утром я уже отстоял двадцать четыре часа, умылся, переоделся и ждал смену. И пришла она – ввалилась целая толпа с бригадиром Семёном. Шустрый, худой и жилистый, рыжий Семён – явленный харизматик. С порога поставил мне вопрос перпендикуляром:

– А ответь ты нам, студент! Ты у нас во втором институте учишься. А имею ли я право стать депутатом Верховного Совета СССР?!

– М-мг… – Поскольку я не спал уже больше суток, то, вероятнее всего, был слегка приторможен, и не исключаю того, что имел глуповатый вид.

Веселая глумливая компания за спиной Семёна делала всяческие знаки: «Дай добро! Дай!».

А лет ему тогда было около сорока, и имел он, бригадир Сеня, высшее техническое образование и талант к технике имел, а характер – неизлечимый, не со всеми уживчивый. Хвастал, что дед его был революционером из еврейско-польских «ошметков», носил маузер и в свое время стрелял крепко. А внук революционера был ужасный спорщик и любил, чтобы все было по его разумению. Такое положение, мягко говоря, не всех в сельхозучастке устраивало…

– Фактически каждый гражданин имеет право быть избранным, – ответил я ему как-то так.

– Фактически! – Семён торжественно пожал мне руку и стремительно двинулся на территорию участка.

С этого же дня он развил бурную деятельность по сбору подписей в «первичной» организации… Каждому трактористу, в случае если его выберут депутатом в Верховный Совет, он обещал новый трактор. Кузнецу Лёне – новую кувалду, наковальню и горно с новыми мехами. Даже доверчивому простаку Алексею, дворнику по участку, пообещал привезти с Юга густые, крепкие сибирьковые веники! Не то чтобы продвинуть по службе, а веники… Где тут правда, а где выдумка, я не мог разобрать. И допускаю, что выдумка тут была! Днем в котельной проходило много народу. Со всеми я был хорошо знаком, все знали, где учусь, и каждому хотелось рассказать что-нибудь невероятное и смешное. Тема выборов в тот момент оказалась самой востребованной. Забегали при случае, рассказывали про веники, трактора и прочее. Все приняли участие в этой комедии, и все ждали конца ее. Настал день, когда в ленинской комнате агроном собрал своих работников для решения Сениного вопроса. Удивительно, но почти все поставили свои подписи в поддержку своего бригадира. Одни придерживались такой линии:

– Да на кой он нам нужен?! Забодал всех!

– Без него спокойнее будет! Пусть куда хочет идет!

– Хоть в РОНО, хоть в ООН!

Было и другое течение, но близкое к этому. Не знаю, кто, но вспомнили известный старый анекдот про генерала, к которому пришел его денщик и говорит: «Товарищ генерал, табе пакет!» «Не табе, а вам!» – поправляет генерал. «Да на кой он мне нужон? – противится денщик. – Табе пакет!» «И прислали же ко мне такого гольного дурака!» – бурчит генерал и принимает пакет. «Так, товарищ генерал, умных – к умным, а дураков – к дуракам!» – весело ответствует денщик.

При этом трактористы себя за дураков уж не считали… В выступлениях же многих депутатов по телевизору ума не наблюдали. Поэтому и предлагали «послать» своего бригадира туда – к депутатам.

А Лёшка Солдатов, грустный романтик и тракторист, тот придерживался иной линии.

– Всю жизнь мечтал увидеть знакомого человека в большой власти! – в мечтаниях беззлобный Лёшка тянул слова. – Представля-я-яете? Выбирают нашего Сеню депута-атом и дают ему какую-нибудь должности-и-ишку! М-м-м, – умилялся Лёшка. – И посадят его рядом с Горбачё-о-ом! А мы смотрим все по телевизору и диву даемся: «Так это же наш Се-еня! Из наших рядов!.. И рядом с Горбачё-о-ом!».

Но линия Лёшки, как я догадываюсь, выходила из вещего сна слесаря участка дяди Сани Золотанина. О-о-о, дядя Саня… Царство им всем Небесное. Почти все участники тех событий уже померли. Но все они были такие разные, такие жизнелюбивые и в общем-то беззлобные люди. Но о дяде Сане. Это… сначала дядя Саня был фронтовиком. И имел награды боевые. Прошел всю Великую Отечественную разведчиком. Помимо всех достоинств дядя Саня был великий фантазер. В отличие от других с ним мы не были знакомы. И он «поймал» меня в первый день моей работы в сельхоз-участке. В столовой за обедом мы встретились с ним глазами – сидели за разными столами. Он смотрел на меня как-то пронзительно, даже строго, а потом подсел с вопросом:

– У тебя старший брат есть? – Дядя Саня имел благородный вид. Длинноволосый блондин, да еще и с сединой, высокий, подтянутый. Слегка удлиненное лицо с тонким хищным носом, с пронзительными серыми глазами придавало значение. О, дядька особый!

– Есть! Два брата!

– Старший?

– И старший есть! Он сорок седьмого года! Музыкант он.

– А-а-а, нет. – Дядя Саня собрался уходить, но добавил, указывая на меня: – В войну такое лицо помню – копия! – Встал уже и спиной ко мне повернулся.

– Но у меня дядька родной был! Пётр, – остановил я его. – И он погиб.

Дядя Саня резко повернулся, подсел вновь.

– А где он воевал?

– На Финской! Там и погиб!

– На Финской и я воевал! Но ладно, я к тебе вечером зайду. Ты сегодня на сутки заступаешь?

– Заступаю!

Я не успел опомниться, как дядя Саня вышел из столовой. Помню, сердце у меня в тот раз забилось, заколотилось – ужас. О родном дядьке, который погиб на Финской войне, отец наш да и мы все, родные, ничего почти не знали. И тут вдруг! Вечером дядя Саня не зашел, и утром его не было. И трое суток до своей смены я мучился неизвестностью. И опять мы встретились в столовой. Тут я уже сам к нему подсел решительно:

– Дядя Саня, расскажи про дядьку! Вы знакомы с ним были?

– Нет, – вяло ответил тот. – Просто я помню, мы шли в штыковую, и помню, рядом со мной упал вот такой боец, как ты. Один в один! Я к нему: «Браток!» А он уже все! Грудь вся в крови уже была! Я его вот так взял на руки, голову держал его… А там надо же было идти в бой! Дальше! Оставил его и пошел… Но лицо – твое…

Я почему-то поверил тогда дяде Сане и сейчас верю, что именно так оно и было. Отцу рассказывал эту историю. И, помню, после того мы долго и молча сидели с ним. Отец, видать, сам представил ту картину, картину смерти своего родного брата. Потом он просил передать привет дяде Сане. Я передал, и мы с дядей Саней стали дружить. Он мог принести мне яблок. Целое ведро один раз принес! А однажды зашел и молча подал мне конфетку – карамельку. Одну. Улыбнулся и молча ушел.

И все же дядя Саня был великий фантазер. Да, там, в нашем сельхозучастке, была могучая «кучка» фантазеров. Когда же начинал говорить дядя Саня, все замирали и ждали грани, которая плавно, а то и сразу, скачком, переходила в ту самую потрясающую выдумку, какую, можно сказать, и не выдумаешь. Но зачем она ему нужна была? Ну, например, дядя Саня был охотником, поэтому у него была масса историй про охоту. И вот одна из них, свидетелем которой я был.

Летом наша котельная не топилась, стояла на ремонте, так что все кочегары ходили каждый день на работу. И как-то раз после обеда мы – кочегары и слесари, человек пять-шесть – по пути в котельную забрели в аккумуляторную. Дядя Саня находился там, а «погонялы» – бригадира Семёна – рядом не было, так что мы затормозили на какое-то время у аккумуляторщика Леонида. Не помню, как разговор вышел на тему охоты, но слово взял дядя Саня Золотанин:

– Когда я жил в Тульской области, был у меня кобель Трезор! Таких кобелей уже нету! О-о-о, не-а! Умный, гад! Только не говорил!

– А какой же породы был твой Трезор? – вкрадчиво спросил аккумуляторщик Леонид.

– Породы? – Дядя Саня задумался на одну секунду. – Да обыкновенный кобель и обыкновенной породы! И не гончая, и не борзая. Я же в собаках разбираюсь. А Трезор был обыкновенный. Правда, такой костистый! – Дядя Саня показал, каких размеров был Трезор.

– Да это прям теленок, – ехидно засомневался аккумуляторщик.

– Теленок! – воскликнул дядя Саня. – Вот я тебе и хочу рассказать, как с ним мы на кабанов ходили… Мы, – рассказчик таинственно усмехнулся, неспешно достал сигареты, неспешно прикурил. И все курящие вокруг дяди Сани тоже задымили. – Выходили мы с ним рано утром, – дядя Саня посмотрел на часы, – в три сорок пять. Но вот так мы с ним выходили – ровно в три сорок пять. Так заведено у нас с ним было.

– С Трезором?

– С Трезором.

– А он чего же, в хате с тобой жил? – опять тот же вкрадчиво-ехидный голос.

– В чулане, – резал дядя Саня. – В чулане он жил и на волчьей шкуре спал.

Так вот, я открывал ворота нараспашку, – рассказчик посмотрел всем в глаза, а дольше всех – аккумуляторщику, наверное, чтобы тот не лез с глупыми вопросами. А смотрел дядя Саня так, будто хотел сказать: «Вы даже не представляете, как это – открыть дверь нараспашку!» – Открывал я ворота нараспашку и говорил: «Трезор! Фас!» – и Трезор мой тут же уходил в лес, а я… – дядя Саня выдержал мучительную паузу. – Правильно ты думаешь. – Рассказчик ткнул пальцем в аккумуляторщика. – В чулан. В чулан, повторяю! Садился на эту самую волчью шкуру и закуривал. А ружье-то – вот оно, рядом, курки взведенные. Жакан! Все как положено!.. Курил я тогда… самосад. Сам его выращивал, намешивал туда дойничку – изумительный был, душистый самосад!

– О, я тоже отцу так делал! – обрадовался я.

Дядя Саня поднял в мою сторону руку: мол, тебе слова не давали.

– Я искуривал пару, ну от силы… – рассказчик опять посмотрел на часы, – три цигарки. И тут, брат, не шути. Дикий кабан – зверь страшный! Вепрь! Я брал ружье и тихо-тихо спускался с крыльца. – Дядя Саня тихо-тихо показал, как он спускался с крыльца, и замер. И мы все замерли и перестали дышать. Кто-то даже поперхнулся дымом.

– Ха! – неожиданно громко выдохнул дядя Саня, так, что все вздрогнули, кроме аккумуляторщика. Оказывается, аккумуляторщик Лёня уже слышал эту историю про Трезора. – Ха! – выпалил дядя Саня. – Мой Трезор не любил задерживаться, он приходил как по часам! С левой стороны шел вепрь, а с правой – мой Трезор. В зубах Трезор держал клык этого самого дикого вепря и вел его за клык! И где он находил таких здоровых кабанов?! Я теряюсь в догадках. Шли бок в бок. Ха! А хвостиком его Трезор еще и подгонял!.. И прямо в ворота и ко мне во двор!.. Мы встречались с ним глазами – вот так! – Дядя Саня стремительно рисовал прямые линии. – Глаз в глаз! Я давал головой ему знак, мол, сигай, Трезор! И Трезор мой сигал в сторону метра на два… и становился как вкопанный: мол, Саня, я свое дело сделал, теперь ты лупи!..

Боюсь, моя мысль свернула куда-то в сторону. Буду краток. Итак, накануне голосования дяде Сане приснился сон: столы, столы, а за ними сидят два человека – генеральный секретарь ЦК КПСС М. С. Горбачёв и наш бригадир Семён. Дядя Саня решил, что это вещий сон, что Сеню нашего надо срочно выбирать в депутаты и что Сеня может стать у Горбачёва секретарем. Не генеральным, а просто секретарем. Снился ли сон на самом деле дяде Сане, никому, сами понимаете, не известно. Тогда же кто-то заметил, что столы снятся к покойникам и как бы наш Семён, но еще хуже – сам генеральный, а еще страшнее – оба в один день, как бы не того… ага… «лапки не отбросили».

В общем, выражаясь словесным багажом Михаила Сергеевича, – «плюрализма» в нашем сельхозучастке перла, как опара из квашни!..

Один из немногих, тоже тракторист, Михаил Иваныч Камешков, противостоял таком у легкомысленному действию своих сотоварищей:

– Да что же вы делаете, ребята?! Вы кого хотите во власть подсунуть? – Михаил Иванович был передовиком, а еще и коммунистом. И для него высшее начальство в лице Горбачёва было недосягаемым.

Но помню, как он страшно возмущался по другому поводу. После популярной в то время передачи «Взгляд», где режиссер Марк Захаров публично сжег свой партийный билет, Михаил Иваныч пришел в котельную крайне возбужденный и стал мне выговаривать, будто ближайшему родственнику этого самого Захарова:

– Ты же ведь тоже, Паша, там, в культуре! Да как он мог?! Как он мог, подлец такой, жечь перед всем миром партийный билет?! Где совесть у таких людей?! Ты мне ответь! Где? Они же и страну так продадут! А?!

– Михаил Иваныч, а я чего? Я беспартийный, и Захаров мне, слава богу, ни сват ни брат, – оправдывался я.

– Знаю, что не брат! Ему партия доверила, допустила его до этой работы! А кто бы он без нее был?! Партия ему имя дала! Он же предатель! А?!

Не буду пересказывать всех деталей и тонкостей, но выборная кампания для Семёна закончилась неудачно. Дальше сельхозучастка она так и не двинулась. Хотя хуже какого-нибудь выбранного в то время депутата типа Николая Ильича Травкина наш Семён не выглядел бы. Говорун он был хороший. И с Горбачёвым бы сошлись. Но мысль другая. Тогда меня поразила легкость, с какой наши трактористы выбирали своего бригадира в Верховный Совет. А резюме местным выборам подвел кузнец и сварщик Лёня (Леонидов у нас почему-то было много)… Как-то вечером, уже после рабочего дня и уже по осени, зашел он в котельную, грузный такой, колченогий – Лёня хромал, присел на тахту мою, пару раз вздохнул громко и сощурился в хитрой улыбке:

– Пишешь? Про че?

Я не успел ему ответить, а Лёня продолжил:

– А ты слыхал, чего тут наш Сеня отчубучил? Слыхал?.. Вот чуда-ак! Я ведь тоже на гармошке играю, Паша. Ты слыхал, как я играю? Не слыхал?! Как же ты, в культуре и не слыхал, как я играю?!

– Да нет, не слыхал…

– Да и не надо слухать. Хе-хе… Я, Паша, играю, но не на каждой свадьбе отважусь сыграть. Я же знаю, как играю! А он – рядом с Горбачём! О-о-о! Вот бывают гольные чудаки!.. Про че пишешь-то?

Да, с приходом Миши Меченого в огромной нашей, «необъятной» стране подул ветерок… С ядовитым запашком, как потом оказалось. Все начали просыпаться. В телевизоре появились молодые шустрые ребята. На радио образовались новые программы с гогочущими, как лошади, ведущими женского пола. В общем-то, в спокойной, установленной временем и определенными порядками жизни вдруг выскочили, как из известных табакерок, нахальные, юркие личики. Они – совсем малое количество их – быстро определили дальнейшее русло лениво текущей огромной реки и с нарастающим грохотом пустили ее по своим порогам… Старухи зашептали, что вот он и конец всему скоро! Михаил Меченый пришел, значит, скоро – труба. Давно, мол, все это было известно…

Отец, в очках, с клейстером в стакане или с выкройкой тапочки, приходил к двенадцати, слушал часы. А потом снимал очки, становился в дверном проеме в горницу, где стоял телевизор, как бы мимолетно, не присаживаясь и с повышенным интересом, как чудо негаданное, рассматривал Горбачёва в телевизоре, который, каждый день все более вдохновляясь, начинал говорить о перестройке, гласности… И как только картинка менялась, появлялись иные лица, отец терял всякий интерес к другому происходящему на экране и уходил к себе. И вот однажды отец воскликнул:

– Может, это его сын?!

– Чей сын? – не понял я. – Это наш генсек!

– Генсек! Я-то понял, что он генсек! А кто у тваво генсека отец? Вот в чем вопрос!

– Пап, ну, ответ простой: какой-то Сергей!

– Мг! – хмыкнул отец. – А может, он нагульный, генсек твой? Ты знаешь, как он похож?!

– На кого?

– На Гришку, на Гришку! А вот фамилию я его забыл. Хоть убей – не могу вспомнить… Звали Гришка, как деда нашего. А фамилия… Какая-то чудная фамилия у него была! Но не Горбачёв! А Гришка – вылитый! И пятно на лбу – точь-в точь!.. И руками – так же! – Отец обозначил жесты Михаила Сергеевича.

– Может, это не Мишка, а твой Гришка? – посмеялся я.

– Мой Гришка. – Отец странно на меня покосился и ушел с клейстером в стакане.

И как-то косили мы с ним внизу луга в вишнях. Почему-то мы были вдвоем. Без братьев и зятя. И мамы с нами не было. А косарь мама была искуснейший!..

Ну вот опять! Как тут не отступить от главного? Расскажу интереснейший эпизод из жизни моих родителей. Примерно в эти годы, о которых идет наше повествование, чуть ранее, приехал к нам в хутор мой тесть к сватам своим в гости. А тесть был самый настоящий перс. В то время он жил в Душанбе и был известен в СССР как актер Латфи Атаула сын Мехти. По-русски – Анатолий Михалыч. Анатолий Михалыч являлся еще и режиссером, драматургом, знал до десятка восточных языков. В известные времена был репрессирован и отсидел в Сибири десять лет. В молодости Михалыч, как говорят в народе, имел бычью силу! В цирке даже силовиком работал… Встретили его родители мои хорошо, перс остался очень даже доволен. И больше всего его сразила сваха – Нина Дмитриевна. Царство им всем Небесное. И не тем, что мама прекрасно пела, – а пела она действительно прекрасно, – и не тем, что была замечательная хозяйка, а тем, как она умела косить траву. Смотрел, смотрел перс Атаула, как хоперская казачка однажды на семейном покосе машет косой, да и решил тоже попробовать:

– Сваха, много чего я в жизни повидал, много чего умею делать, но всегда думал, что косьба – чисто мужское занятие. А ты это так легко делаешь! Дай попробую!

– О, да, а то чего же, сваток! На-на, попробуй! Тут особого ума и не надо. – Мать охотно передала косу своему свату.

Перед тем, правда, отец любезно подвел жало косы. Помню, как вся наша семья умиленно застыла в момент рождения нового косаря. Сын Мехти даже засмущался, как на премьере перед выходом на сцену. Мама, конечно, проинструктировала, как махать, на что налегать, и Атаула понял. Первый решительный взмах – и коса наполовину воткнулась в землю.

– Ой, сваток, да ты полегше, полегше! – мягко всколыхнулась мать. – Ты пяточкой-то к земле, пяточкой! И полегше. Вот, гляди! Отец, дай мне. – Мать отняла косу у отца. – Р-раз! И все! Р-раз! И все!

Это «р-раз, и все» продолжалось минут десять! Коса Михалыча никак не хотела косить! Она то птицей взмывала к небу, то колом втыкалась в землю. Пару раз косье опасно хрястнуло, и отец слегка приуныл. А мать оптимистически продолжала вдохновлять дорогого гостя:

– Сваточек, сваточек! Да ты не рви дуриком-то! Пупок сорвешь! Смотри вот, пяточкой прижимай, а носок-то не задира-ай! И легше, легше – р-раз, и все!

Словно в обострение данной ситуации появился Сашок, племянник. Он ездил на велосипеде купаться на пруд. Приехал, взял свою косу и влился в смущенное общество. Учился тогда Сашка в четвертом классе, косил же как взрослый косарь. А учили его косить дед с бабкой, а косу – пятерку – дед ладил специально для внука.

– Вот, Сашочек! – обрадовалась бабушка. – Покажи деду Толе, как ты легко косишь! – В другую минуту бабушка Нина подумала бы, что она предложила, баба Нина была тонкий человек, но сегодня… – Смотри, сват, смотри, как он пяточкой прижимает!

Взъерошенный, с красными от купания глазами и с облупленным носом, Сашок не косил, а брил. Так искусно у него выходило.

Крайне смущенный, большой, грузный Анатолий Михалыч, обливаясь потом, обратился к отцу:

– Веришь, сват, я на сцене никогда так не позорился! У меня есть шанс еще раз? Дай попробую!

– Шанец есть! Хучь два! – Мать сознательно, для смягчения ситуации, поменяла буквы. – Глянь, сколько травы!

«Два» не вышло. На первом же косье хрястнуло, и тесть мой едва не рухнул с обломком в руках.

– Слава Табе, Господи! – спешно и облегченно перекрестился отец. – Пойдем, сват, и выпьем!

Надо отдать должное упорству Анатолия Михайловича. Он вставал каждое утро рано-рано, снимал одну из кос с клена у крыльца и шел один на луг. А на лугу он долго не задерживался – крайне удрученный, возвращался быстро с обломками. Он сломал три косовища, но так и не научился косить. За порчу имущества предлагал деньги. Отец, конечно же, отказывался и даже придумал оправдание поломкам:

– Да они же старые, сват! Косья! Я их как раз и хотел поменять. Глянь, они какие! Хрясть – и все!

Мне до отъезда тестя пришлось на велосипеде съездить в ближайший лесок и срубить штук пять кленков для новых косовищ. Тестю же очень по душе пришелся наш хуторок, и он даже присмотрел себе заброшенную хату, в которой когда-то жил немой пастух Петя. Михалыч серьезно намеревался переехать к нам на постоянное место жительства. Но, как говорится, мы предполагаем, а Господь Бог располагает.



Но возвратимся к нашим с отцом вишням. Тут я выкосил птичье гнездо.

– Пап, смотри! Наверное, соловьиное, – позвал я его и начал философствовать. Время шло к обеду. А косить мы начали с раннего утра. Со двора нашего, от летней кухни, вился легкий дымок: мама что-то готовила. Надо было заканчивать дообеденный сенокос. – Прошлогоднее, па, а может, и позапрошлогоднее…

– А с чего ты решил?

– Да труха, смотри! Кладка несвежая – одна труха!

Отец пальцем ткнул мне в грудь и как можно шире открыл узкие щелочки глазные:

– Точно, Паш! Перетрухин! Пе-ре-трухин… Гришка! Ну какой похож на Горбачёва! Точно – Гришка Перетрухин! Голову сабе сломал! Садись, покурим! И я табе расскажу.

Я всегда радовался своему приезду домой! За плечами отца и матери, хоть уже и стареньких, на две-три недели невольно становился беззаботным дитем. Даже самый тяжелый труд – сенокос, уборка сена, огород – приносил радость. Эти две-три недели отпуска со стариками родителями остались в жизни самыми радостными. Я отказывался от льготных путевок, различных путешествий, брал в фабкоме лодку резиновую двухместную и ехал домой. Рядом был пруд Кулиновский с красными карасями, раками, с карпятами и карпом до пудовых размеров… А еще во время учебы во ВГИКе темы для своих рассказов, сценариев я брал здесь, на родине. Мои герои поют песни наших дедов, говорят их языком: табе, сабе, солнца… Как там сказано? Плох тот кулик, который не хвалит своего болота.

– И как ты меня надоумил вспомнить про этого Гришку Перетрухина?! Давай присядем! – Отец зачикилял к заросшей колее, где стояла наша банка с водой. Присели, попили. Вода уже стала теплой, но, сдобренная лимонной кислотой, показалась наивкуснейшей! Все тело приятно ныло и гудело.

Накосились мы нынче славно! И отец, будто поймав мою мысль, продолжил ее:

– Сколько сенца будет, а? Прям хорошо! А ты знаешь, как у нас на Водиных этот Перетрухин на Смоленскую сено собирал? О-го-го! Я тебе расскажу! Не знаю, откуда он к нам в хутор попал, но был ненашенский, не из казаков.

– Молодой он, что ли, был? – поинтересовался я.

– Перетрухин? – Отец задумался, по-своему что-то высчитывал. – Не знаю, не знаю! Может – тридцать, может – сорок. А может, и… не знаю.

– Ну, пап, у тебя и прикид!

– Не могу точно сказать, не могу. Но с ним всякие чудные истории приключались! Поэтому, наверное, я его так хорошо запомнил. Ну, вот про сено!.. Мать наша всегда меня ругает, когда я тапочки по воскресеньям шью. А ведь нельзя! До обеда – точно нельзя. А уж в такие праздники церковные – тут и не говори! На моей жизни столько примеров! У этого Гришки Перетрухина, не помню, жана была, дети? Убей – не помню! Хату помню, на краю стояла хутора… Ну вот! Как-то накосил он сена, сено высохло. Это был уже второй покос – отава. И стал он собирать, да не на какой-то там простой день, а на Смоленскую. Она – Смоленская – когда? После Ильи? Оно и раньше, и сейчас говорят: на Илью Пророка, на Смоленскую – отдыхай! А он – хоть бы что! Гребет и посмеивается. Люди ему: «Гришка, да ты чего делаешь? Смоленская присмолит!». А он и байдюже! Сложил стожок. Стожок хороший получился. Не помню, почему, но он успел поставить его недалеко от наших. Мы же там, детишки, потом смотрели!.. А наши стога были – о-о-о, не шути! Знаешь, сколько скотины прадед твой Иван Осьпович держал?! Быков, лошадей, коров, не говоря уж об овцах и козах…

Отец перешел на приятные детские воспоминания. А уж как мне приятно было все это слушать… Но – о Перетрухине с его стожком.

– Ага! Ты, Паша, не поверишь! Пока Гришка сено греб, на небе не было ни тучки. А как стал собирать в стожок, образовалась одна – ма-аленькая, черная, правда. И повисла над Гришкиным стогом! Гришка то-олько закончил, грабли свои собрал и вилы и отошел, ну, полюбоваться сеном своим. Хорошо, что вовремя отошел! Из тучки – гром, и молонья бьет прям в его стог! Ты, Паш, когда-нибудь видел, как сено горит?

– Видел, пап!

Теперь я припомнил. Однажды летом мы, около десятка школьников, после пыльной работы на нашем хуторском току ехали на речку купаться. Ехали на машине, в открытом кузове, и видели, как в сотне метров от дороги занимался пожар. Загоралось совхозное сено – пять огромных прикладов! Это была жутко красивая картина! Сюрреализм! При полном безветрии огромное пламя, оторвавшись от первого загоревшегося стога, перелетало на пятый стог. Поднялся огромный огненный вихрь, и все пять прикладов вспыхнули, как порох. Моментально! Это страшно!

– Сено горит – а-а-а, не дай бог! А Гришкино, Паша, – отец от удивления как-то помолодел, – горело как свечка! Ни один скирд не пострадал. Весь хутор сбежался смотреть на чуду! Бежали тушить, а увидали чуду!.. Вокруг – сена, скирды! Они должны были пыхнуть тут же! Ни один не пострадал, а Гришкин так свечкой и догорел дотла! Во-от, тут и подумай, как с Богом играться. Говорили уж тогда, что Гришка черную магию почитывает, а это уже дело темное. Не от Бога. Как дед наш, Иван Осьпович, сказывал.

Но я тебе другую историю хочу рассказать про этого Гришку. Уж какой он говорун был – до упаду! Но беззубый!

– Как, беззубый?

– Ну, зубов у него не было! Два клыка торчало!

– Беззубый говорун!

– О-о-о, говорун каких поискать! Не знаю, почему, но он вместе с нами, ребятишками, в ночную стерег быков, лошадей. Может, его нанимали? Бывало… хе-хе… и по головке погладит, и цыбарку табе скрутит, табачку туда и в рот ее сунет, да еще и спичку черканет: «Ну-ка, ну-ка, – подзадорит, – набери поболее дымку и скажи в себя: “Эх, мама!”»… А опосля деду Ивану донесет, что внук его, Оська, покуривает и покашливает! И все со смешком, все со смешком. Ну, мы ему тоже устраивали! Он был страшно трусливый! Особо змей боялся. А змей у нас было!..

– Змей?!

– О-о-о, Паша! У нас столько всякого дикого зверья было! И зайцев, и куропаток, и диких уток и гусей. Дудака мерено-немерено! А уж змей! Раз весной я быка одного искал и в ложбинку спустился, а нога у меня как-то подвернулась. И я – падать! А луна полная была, светло так! И вот я лечу, вот-вот рукой коснусь земли! Гляжу, мать честная, а он, клубок, катится, живой! И прям на меня! А этот клубок в диаметре примерно метр или больше!

– Какой клубок?

– Змеиный! Представляешь, из него головы торчат и шевелятся! А он сам шипит и катится на меня, как верблюжья колючка! Медленно катится. Как я в него головой не воткнулся, не знаю! Рванулся!

– Какой-то ужастик!

– Чего-чего? Ну, я ж тебе и говорю! У деда нашего Ивана батраки были – Жуковы. Молодая пара. Муж с жаной. Воронежские они были. Эта жана, она вообще змей не боялась! Идет, например, вдоль обрыва, а змеи головы из норок повысунут, а она поймает ее, змею, и шею свою обмотает или грудь. И две змеи могла поймать, тогда две груди обмотает и идет по хутору. Змеи сипят и язычки высовывают. Люди стали жаловаться деду Ивану:

– Иван Осьпович! Что это у вас за революционерка такая?! Детей пугает!

Иван Осьпович ей запретил так по хутору ходить. Во-от, а ты говоришь «змей»! А Гришка, он вообще боялся ночью ходить! И пропади они пропадом, хоть все быки! Он ложился в свою телегу и засыпал, а лошадь свою он путал, и она возле нас стреноженная и ходила. Спал как убитый! Мы его, сонного, вместе с телегой, в яр спускали. Бывало, проснется и не поймет, где и че с ним! Как начнет дуриком орать! А лошадь у него была старая и смирная. Один раз старшие ребята взяли и обмазали ее откидным молоком. Ну, кислым!

– Знаю-знаю, пап! Откидное – знаю!

– Ага! Не поленились же! Всю ночь, пока он спал, мазали ее! Ха-ха! Рано утром Гришка проснулся, а мы тут все рядом! Ждем не дождемся, когда он пятно свое высунет!

– Пап, ну неужели уж так похож на Горбачёва? – сомневаюсь я.

– Как в зеркале! – без тени сомнения заверяет отец. – Я его, Горбача, когда первый раз увидал, аж присел: Гришка! А фамилию вспоминал-вспоминал. Ты вот помог. Хе-хе!.. Ну вот. Из телеги голову поднял, пятно свое почесал, глядь, а лошади нету! Туда-суда – нету лошади!

– Рябятки! А вы мою лошадку не видали?

– Лошадку? – отвечаем мы. – Какую такую лошадку?

– Мою лошадку! Вы че, лошадку мою не знаете?

– А-а-а, твою, дядя Гришка! Знаем…

А кто-то и скажи:

– Да тут татары проежжали!

– Какие такие татары?! – Гришка аж из телеги выпрыгнул.

– Какие лошадок любят на колбасу пускать!

Эх как спохватился наш Гришка.

– На какую такую колбасу?!

– На кониную, дядя Гришка!

– Да куды ж энти татары поехали?

– А вон туды! – показывает один.

– Да нет, туды! – показывает другой в другую сторону.

– А может, и цыгане, – третий льет масло в огонь.

– Цыгане?!

А до этого вышла история: цыгане лошадь у нас из хутора украли.

– Ой! Да чаво жа вы, нехорошие рябята, меня не разбудили? – носится наш Гришка туда-суда.

– Дядя Гришка, да мы тебя будили-будили! Но тебя же не разбудишь!

– Тряхнули бы покрепше!..

Мы уж тут за животы все ухватились – как бы в голос не засмеяться. Гришка-то вокруг своей лошадки бегает и не поймет: была лошадь гнедая, а тут какая-то пегая перед его носом. Она же лупиться стала. Солнце вылезло. И он тут прям уткнулся в нее.

– Ой! А чья жа эта лошадка, чужая и страшная какая?

А лошадка: «И-го-го!» – зубы ему оскалила: мол, и какая же я табе чужая, Гришаня?! Я жа, подлец ты такой, родная твоя!

Тут Гришка признал ее и аж всплакнул.

Конечно, приходилось ему ночами темными ходить. Не все лежал. И вот раз наш Гришка забрел – сам не понял, куда забрел, – далеко. Быка искал. А ночь это была, Паша, особая. Она бывает один раз в году, когда папоротник цветет!

– Пап, это у Гоголя есть, – посмеялся я.

– Ну вот, опять ты про своего Гоголя! – обиделся отец. – Сто раз я табе говорил и говорю: не знаю я тваво Гоголя! И книжек его не читал, и никто и ничего мне не рассказывал…

Отец и раньше рассказывал истории из своего детства, удивительно похожие на истории классика. И каждый раз я пытал его: «Кто рассказал тебе, где услышал?». С годами я удостоверился, что действительно отец не мог знать произведений Николая Васильевича. Откуда?! Грамоты не знал, Арины Родионовны под боком у него не было, не те времена были. Не до сказов и сказок – лихие времена! А история с пастухом Перетрухиным уж… «очень» оригинальная!

– Пап, пап, – поспешил я, – рассказывай! Я буду молчать.

– Ага! – легко отошел отец. – И вот в ту ночь, когда папоротник цветет, Гришка потерял быка и пришел один. Злой и какой-то не такой! Мы к нему:

– Дядя Гришка, где бык, какого ты искал?!

Гришка молчал-молчал и вдруг ощепырил свои два зуба и захохотал:

– А я вижу: он в Каменском яру!

Мы аж все содрогнулись от его хохота!

Я табе рассказывал, как в тридцатых годах я работал на мельнице в хуторе Павловском? Это перед МТСом…

– Да… пап, что-то рассказывал, но про что ты хочешь рассказать?

– Слухай. Мельница стояла в конце Павловского, а жил я в начале Нехаевского. И чтобы попасть домой, надо по мостику было переходить речку. Уже, наверное, месяц ноябрь был, ледок на Тишанке. А там такая гущина, где мостик! И терин, и верба, и тополь, и грушеньки, яблоньки. Место неспокойное. И про энтот мостик дурные слухи ходили. Мол, ведьма там появляется и за мущщинами охотится!

– Как охотится?!

– Да вот так и охотится! Откуда я знаю? Охотится – и все. А молодой, иду и думаю: «Да какая ведьма? Сказки какие!». Иду, и земелька уже схватилась морозцем. Веточки похрустывают, а тишина-а. Уже ночь, а луна светит вовсю. Ага. То-олько я на энтот мостик – под ноги же смотрю – и чую: что-то не то. Голову поднимаю вот так, а с той стороны тоже на мостик – баба голая…

– Совсем голая, что ли?

– Совсем! С длинными седыми волосами. Я, вот веришь, Паша, как говорят, чуть в штаны не наложил! Ноги стали ватными, ну не владею ими! Но все же как-никак двинусь чуть влево, а она там тоже двигается, только вправо. Я – вправо, она – влево, как в зеркале. И я даже вижу, как она жутко лыбится. В голове тут все вертится, сразу история в башку темяшится. А про нее так и говорили: голая и с длинными седыми волосами. Говорили также, что она одного уже защекотала…

– Как защекотала?!

– Насмерть!

– Как это она могла его защекотать?

– Да откуда же я могу знать, Паша? Я че, смотрел, что ли, как она его щекотала? Чудной ты какой. Защекотала – и все. Я тут смекаю: «Оськя, заднюю включай». Но главное, талы-то я прошел, все эти заросли, и мне никак назад нельзя. «Маханет за мной, – думаю, – и Царства Небесная табе, Оськя!»

А за мостиком, на той стороне, где эта баба, вон они – хаты виднеются. Во-о, Паша, путя она мне отрезала! Ну, я задом, задом. Тут и молитву вспомнил. Перекрестился и как заорал: «Господи! Спаси и сохрани!». И как с этого мостика на лед сиганул, а он – хрясь! Ледок-то тоненький, прогнулся. А я опять: «Господи, помилуй, Господи, помилуй!» – и наискосок. Ногой своей хромой, как стеклорезом по стеклу. Жуткий треск стоит! Оно хоть я и молодой был, да не такой скорый. Ты же понимаешь? Под мостиком там мелко, а куда я бегу – на яму, а она глубоченная! Как я ее перебег, Господь знает! Только слышу за спиной: «Оськя, не попадайся боле!». И хохот.

Она когда захохотала, я тут же Гришку с быком вспомнил, как он хохотал. Ужас! Точь-в-точь!

– Спасся?

– Ну видишь, сижу перед тобой! – посмеялся отец. – И вот слухай ты про Гришку. С ним такие чудеса стали происходить – уму непостижимо! Ну, бык точно в Каменском яру был. Это от нашего хутора далеко. Но не бык главное. Хотя как он, Гришка, мог узнать, что бык туда забрел? Дальше. У нас была дальняя родственница тетя Клавдя. Я даже не помню, кем она и как приходилась, знаю, что родственница. А муж у ней… кажется, его звали Николаем. Оставим Николай, ага. Муж Николай в Германскую погиб. Не вернулся. Это ж сколько лет прошло! И все смирились: погиб – и все тут. Наш Гришка в этих же днях после папоротника заходит к тетке Клавде в хату да и говорит ей:

– Клавдя, накрывай столы, Николай твой завтра должон возвратиться из Германии!

А тетя Клавдя была грозная такая. И голос у ней был мущщинский, да и сама не мелкая. Как вскричала:

– Ты что это, шутки со мной пришел шутковать?!

Схватила его за шкирку.

А Гришка:

– Постой, постой, Клавдя, погоди, погоди! – орет.

Клавдя замешкалась, а Гришка к столу подбегает и пальцем указывает:

– Завтра я вот тут тоже буду сидеть и винцо с тобой попивать!

– Что-о?!

– Завтра я… О-о-о, Клавдя, Клавдя!..

Говорят, кубарем летел из хаты Гришка из Клавдиной. А назавтра Николай пришел из плена германского! Так веришь или нет, Клавдя на коленях перед этим Гришкой стояла со слязами:

– Прости, Григорий!

И сидел Гришка на том самом месте, где сам пальцем указал, когда народ собрался на встречу с Николаем. Сидел и винцо с Клавдей попивал. И с тех пор, Паша, стал наш Гришка жить как кум королю и сват министру. Он знал все, что завтра будет или что было, да никому не было известно. Тогда же ужасная война стояла! Враги меж собой в семьях были. Дядьки мои, матери нашей Варвары братья: Семён, Карпо, Анисим, Костя – вечером собираются у отца своего, сидят за столом душа в душу. И песни вместе играют, и шуткуют, а утром разъезжаются и друг дружку предупреждают: «Ну, браток Карпо (или там Семён), лучше не попадайся! Голову снесу! Не пожалею!». Вот как. Кто им втемяшил, что они враги?! Я всю жизнь об этом думаю и не могу понять. Люди гибли почем зря! За идею! Какая такая идея?! И где она, эта идея? Где хутора, станицы? Зачем гибли?! Да-а…

И стали к Гришке нашему обращаться: где наш брат, а где сват? И Гришка все знал.

Была и такая история. У одной бабенки муж пропал, а сказали ей, что муж погиб. Ну, бабенка платок черный надела, ходит, тоскует. А тут такой человек объявился! Все про всех знает! Приходит к Гришке узнать, где костушки разлюбезного мужанька покоятся, чтоб земелюшке их предать по-христиански. А он ей с порога:

– Сними ты, дурочка, платок! Живой твой мужанек!

– Как, живой?! Что с ним?! Где он?! – несказанно радуется бабенка.

– Да лучше табе бы и не знать, что с ним и где он.

– Как так?

– Да так. В хохлах он, в Собацком!

– Это в Воронежской? – перебиваю я отца.

– Ну да, в Собацком, – говорит Гришка.

– А что же он там делает, в Собацком?

– В плену!

– В каком таком плену, Григорий? Собацкий вон, под Калачом. Рази ж там враг находится?

– Для тебя энтот враг – хуже любого врага! У жалмерки твой мужанек, усы свои распушил на подушке пуховой.

– Да что ты такое говоришь?!

– А то и говорю! – разошелся Гришка. – Хошь, я табе и хату подскажу, где она находится в Собацком?

– А подскажи, подскажи! – не уступает бабенка.

И что ты думаешь? Описал ей Гришка путь-дорожку, хату, где ее законный мужанек потяшается на чужих подушках. И пошла та бабенка в Собацкий, и нашла сваво подлого мужанька в объятиях той самой жалмерки…

Как он мог знать, Паша, до мелочей?! Со всех хуторов к нему стали ходить. Он стал как эта слепая в Болгарии!

– Ванга?

– Ага-ага. Я у себя по радио иногда слухаю про нее, Вангу эту, и Гришку нашего вспоминаю. О-о-о, как он выпрямился! Покрикивать стал, ногой топать. Я вот все жду, когда твой Горбачёв затопает. А-ха-ха! Ага. С пастухов Гришка ушел. Ему же платить стали, кто чем. Видать, и денежку давали. Он сабе в Калаче рубаху новую купил, картуз с лаковым козырьком. И вслух заявил, что скоро наденет сапоги с напуском и с рыпом. А знаешь, что это за сапоги с рыпом да с напуском? Они дороже коровы стоили! Что там корова – как добрый конь! Я потом шил такие. О-о-о, это труд, материал! Но пока Гришка наш в чувяках своих ходил, в каких за быками с нами бегал. Командовать стал! Идет по хутору, бывало, к какой-нибудь одинокой бабе пристанет:

– Это поч-ч-чиму у тебя плетень покосилси, а?!

И вышло тут вот что. Как-то раз к нему пришли два его товарища. Они тоже из мужиков были, ненашенские. Пришли и говорят:

– Гришка, ты же у нас вон какой человек стал! Все люди тебя в округе почитают. Картуз ты сабе купил с козырьком с лаковым, рубаху расшитую, а на ногах… Что у тебя на ногах? Да табе в наилучшей обувке ходить надобно! Чтоб тебя миллионы людей видели и говорили: «Кто это идет в сапогах рыпучих?» – «О-о-о, это идет великий человек! Григорий Перетрухин!». На! От наилучших дружков!

И подают ему совсем новые и блескучие сапоги с напуском и с рыпом. Картиночку! Гришка аж растерялси. Ему бы, дураку, сообразить: откуда у его бедных наилучших товарищей такие сапоги богатые? Но, видать, похвала все замстила. И он принял подарок. Примерил. Сапожки оказались ему точь-в-точь!

А товарищи ему:

– Вот, Гришаня, как мы тебя любим и ценим! Хо-хо-хо, ха-ха-ха! – похохатывают. – Отдавай-ка нам свои чирички, а то будешь жалеть новые, так и не снимешь старые!

Посмеялись-посмеялись, да как-то сразу и ушли, и чирички прихватили. А Гришаня остался да притопывать стал сапожками новыми, блескучими, с напуском да с рыпом! Шажок мелкий сотворит, а сапожок у него: «Рып», а он: «Ха-ха-ха-ха-ха!» – порадуется вслух, погогочет. Рыпнет другой, пуще прежнего гогочет. Скольки уж там он рыпел и гоготал, никому не известно. Вдруг сапожок один стал у него поджимать. А носок у другого в сторону куда-то повело. Как он об этом сам рассказывал:

– Повернулси на моих глазах в левую сторону и рыпнул!

Конечно, он сразу понял, кто к нему приходил, но на всякий случай на улицу – шасть. Чтоб друзей-товарищей своих догнать да и сказать: что за подлецы, мол, какие друзья вы мои наилучшие? Что за шутки и за подарки такие?! А на крыльце каблуки у него так и отлетели! А как вышел на божий свет во двор, они и вовсе рассыпались. В труху!

– Сапоги?

– Сапоги!

– Как это – в труху? – недоумеваю я. – Они же были новые, «блескучие»! И рыпели!

– Э-э-э, Паша, погоди, рыпеть-то они, можа, и рыпели, – останавливает меня отец. – Дослухай до конца. Он, Гришка, до своих товарищей искать. А их и нету. Нашел же одного в поле и с кулаками на него: подлец ты, мол, какой! Что же ты со мной такие шутки шуткуешь?

– Отдай чирики мои старые! Видишь, я разумши? Подлец ты окончательный!

А товарищ его:

– Ты че лаисси на меня, друг Гришка? Какие чирики? Я цельный день нонча в поле!

Нашли другова, тот тоже ни слухом ни духом про обувку. И не были они у Гришки, товарища свово наилучшего!

– А кто же тогда был? – вновь выступаю я уже в полном недоумении.

Отец огляделся по сторонам…

– Ребяты! – неожиданно донеслось от нашего дома. Мать позвала. – А ну марш домой! Я уже блины стала печь.

– И вот так, Паша, всегда, – вздохнул отец. – Только до самого главного добираисси, Нина Димитриевна тут как тут!

– Мам, ну сейчас идем, – прошу я.

– Никаких «щас»! А щас у меня уж поджижки прогорають! – категорически заявила мать.

Ну что же, дорогой ты мой читатель, родителей надо слушаться. Да и блинов, честно говоря, очень хочется. Прошу всех в наш двор! Я опишу его с великой радостью.

И живность его перечислю. Тем более что отец с матерью гостей нынче ждут! Бог даст, может, в конце сего дня и песню казачью услышим! Ну а Гришка Перетрухин – он на закуску.




Вопреки


Недавно своим открытием меня поразил батюшка нашего прихода. В жизни он не был знаком с крестьянским трудом, а тут с Божией помощью и при поддержке главы администрации нашего района выхлопотал несколько гектаров земли и приобрел – исключительно в дар! – крупнорогатый молодняк. И вот уже на этих гектарах пасется небольшое стадо. Радости много, ну а хлопот немерено! Корова не котейка, заводи на каком хочешь этаже. За пазуху корову не сунешь и в электричку не посадишь, чтоб на дачу тронуться и вольным ветром там надышаться. Корова – особливо сельское существо и требует к себе особливого отношения! Теперь к батюшкиным сельскохозяйственным «причудам» каждый почти что прихожанин нашего храма имеет прямое или косвенное отношение. Одни косят траву, облагораживают подворье, доят коров, делают сыр, масло, а другие не без удовольствия и с великим наслаждением пользуются всеми настоящими молочными продуктами. И вот батюшка наш недавно на проповеди заявил примерно такое: что крестьянский труд – это великое дело, а сами крестьяне – настоящие, надежные люди, на которых можно всегда надеяться и на которых всегда в трудную минуту можно опереться. Сказано это было так проникновенно и неожиданно для меня, что я едва не всплакнул. С какого в наше время амвона можно услышать в адрес простых людей, крестьян тем более, справедливое слово благодарности?! Если оно и есть, то едва ли его услышишь за каждодневными поношениями. За короткое батюшкино признание в памяти моей пролетела вся жизнь моего отца, насколько я ее знаю.

Отец никогда не мечтал вслух. Была реальная жизнь – каждый день, наполненный реальными делами. А дел в крестьянском дворе – о-о-о! Содержание одной той же самой коровы чего стоит! С годами все больше поражаешься выносливости отца и в его лице – всех трудяг крестьян. Какое бы событие сегодня ни происходило, радостное или печальное, завтра в половине пятого утра он уже выходил во двор к своей худобе. И так каждый божий день. Неожиданно нагрянули гости и допоздна просидели за веселым столом? Или сами ходили на свадьбу к соседям или родственникам, или температура у тебя под сорок, или… Корове с теленком это «или» не понять и не объяснить! Ты меня, Иосиф, вовремя подои, выгони на стан, а там, если совести нет, и дальше гуляй, Вань. Только в обед ты меня напои, если пастух не напоил, еще раз подои и вечером подои, но прежде место мое спальное, катушок, почисть. Да не забудь сенца мне на зиму: накоси, насуши, перевези, сложи как положено. Но какое хозяйство с одной коровой, если у тебя четверо детей? Поросенок, а то и два… козочековечек штук несколько, с десяток. Куры, гуси, индюшки. Отец, например, страшно уважал индюшек как птицу. Но индюшки, как мама говорила, такое квелое существо! Однажды на моих глазах индюшка с сорока малыми индюшатами попали под ливень. На минуту! Пока переходили дорогу. Все они, сорок индюшат, издохли. За ними нужен глаз да глаз. И так уж заведено, что у этих квелых пернатых и прочих вышеперечисленных овечек-козочек, у них, оказывается, ни субботы, ни воскресенья нет. Сплошные понедельники. А огород, который твою семью зимой кормить будет? Кому за ним ходить? Пахать, сажать, поливать, подбивать, окучивать… Но, товарищ Иосиф, не забывай, наиглавнейшее дело твоей жизни – построение коммунизма в отдельно взятом отделении совхоза, которое раньше называлось хутором! Все твое личное подворье в виде коровочек и козочек слишком заостряет твое кулацкое внимание, Иосиф!..

За восемьдесят два года жизни у отца было всего три отпуска. Первый он получил в тридцатых годах, когда работал в Нехаево разъездным механиком в МТС.

– В нескольких хуторах я отвечал за работу веялок, сеялок и другой техники, – рассказывал отец. – Чтоб все работало, крутилось, вертелось и было все чин чинарем. Так оно и шло. Да один чинарь вышел боком. На ток в Авраамовском.

Есть такой хуторок в хопёрских родных краях! Мама тут наша родилась. И мы – семья наша – прожили в нем с марта 1962 года. Мои друзья иногда подшучивают надо мной:

– А-а-а, казак! Павел Иосифович из хутора Авраамовского!

Но продолжение рассказа отца нашего:

– Я просил местное начальство поставить на веялку щиток предохранительный. Искра ужас как у них летела! А амбары же все соломенные. Вот тут я отпуск свой первый и заработал. Произошел пожар, но меня в этот момент в Авраамовском не было. А кому ты докажешь? Был – не был. Дали срок, но по тем меркам небольшой – четыре года. Отсидел одиннадцать месяцев. И по ходатайству нехаевского районного начальства – специалистов не было – за подписью Вышинского меня освободили.

Вот в тюрьме я понял, что человек сам по себе никто – букашка. Если не меньше. Что человека там, наверху, охраняют, оберегают от всяких напастей и ведут его так, как считают это нужным. И вспомнил я свою мать Варвару Григорьевну, Царства ей Небесная, она перед смертью своей, когда с ногой прострелянной я мучился, от меня не отходила. Иван, брат, грудной был, так она с ним около меня была. И на короткий срок. Я только начал кое-как чикилять, и мама умерла.

– А отчего она умерла? – спросила сестра Татьяна.

На этот раз отец нам рассказывал в своей каморке, – которую все мы, дети и внуки родителей наших, дружно прозвали «кабинетом», – неотапливаемой пристройке к горнице. Например, мать могла спросить:

– А где мой веник, а? Иде?

– У деда в кабинете, можа?

– Ну, сходите к деду в кабинет и принесите мне веник! «Можа»…

До зимних холодов отец тут, казалось, отдыхал от коровочек и козочек. Проводил свое время за тапочками, сапогами, часами, кастрюлями, ведрами, которые нуждались в реставрации, починке. Здесь было столько хлама – и все нужного для отца. Всякий материал к тапочкам, колодки, валенки, ботинки, какие-то шубы старые, офицерская шинель, цветастый женский халат, широкий ремень от комбайна для подошв на тапочки… Все это было навалено на старый пузатый диван и на верстак отцовский. Верстак, в свою очередь, был тоже завален, установлен и утыкан гвоздями, гвоздичками, деревянными шпильками, молотками нескольких видов, банками, баночками с клейстером. Странно было бы, если здесь не витал бы «дух» хозяйки. Он утверждался тут в виде холодильника и банок с огурцами, помидорами, большими и малыми кастрюлями. А еще у отца стояла ровесница его – зингеровская швейная ножная машинка и радиоприемник со множеством волн. Обычно из кабинета доносилась музыка. Часто – классическая. Однажды я услышал сплошную какофонию. Из кабинета долетало нечто! Стон, писк, скрип, хохот, стройные, но жуткие подвывания, словом, авангард. Он мне был знаком по институту культуры. То было творение польского композитора Пендерецкого. Удивился, зашел «на Пендерецкого». Отец кривился, но слушал и по привычке тянул дратву из тапочка.

– Пап, ты чего слушаешь?

– Ужасно страшную музыку, Паша!

– А чего тогда слушаешь?

– А интересно, чем она закончится.

Несмотря на внешнюю захламленность, кабинет всегда был чистенький и имел большую популярность в нашей семье. Всегда рядом с отцом там кто-нибудь да копошился. Особо любили этот уголок внуки деда Оси. Часто они там спали на горбатом диване под стук дедова молотка. Дед разрешал им делать много неположенного. Например, забить в верстак последние два десятка драгоценнейших трехгранных сапожных гвоздей, которые были выторгованы у ассирийцев и доставлены аж из столицы. Потом эти гвозди в отсутствие младых сапожничков щипцами, отверткой, плоскозубцами аккуратно вынимались из верстака и помещались на видном месте, возможно, до завтрашнего дня. Обычно за чистотой и порядком следила тут самая старшая внучка – Света. По собственной инициативе раз в неделю Света с веником заходила в дедов кабинет и властно заявляла:

– Все, деда, марш на улицу! Проветрись.

– Все, внучушка, все, Светочка. Иду ветриться. Ха-ха… – Дед беспрекословно оставлял тапочки, колодки и выходил во двор…

А в тот день, когда отец вспомнил про тюрьму, про бабушку нашу Варвару Григорьевну, вместо Светы мать ее, сестра Таня, ходила с мокрой тряпкой и делала уборку. Я же расслаивал плоскозубцами ремень для подошв, а сам отец вынимал гвоздички из верстака. Все близкие родственники по бабушкиной линии говорили, что наша сестра Таня очень походит на бабушку Варвару Григорьевну, потому, наверное, Таня и опередила меня вопросом:

– А отчего она умерла?

– А вот, Таня, я не знаю. И никто теперь об этом сказать не может. Она как-то быстро сгорела, погасла. Бабушка у вас была… сильно верующая. А тут такое начинало твориться! Ваш дед Пашка, муж ее, он жа Германскую войну прошел, видать, и цапанул там этой революционной заразы. Всякого там… Какая-то особая братства! Да какая такая братства?! Ну живи с соседями нормально, вот табе и братства! Целоваться, что ли, я со всеми каждый день должон? Блуд пошел от энтого братства – вот это точно. Братства! Свобода! Про энту свободу особо Пашаня хорошо трещала:

– Иосиф, мы с тобой таперича свободные люди!

– От чего же мы стали таперича свободными?

– От царизьма!

– Он тебя чего, душил, что ли?

– Хто?

– Царь! Подушкой, что ли, твою голову самолично зажимал? Я вот дитем жил при царе в круглом доме с наличниками, с низами и при большом хозяйстве, а щас? А щас я живу в служебной комнатушке три на четыре, с веселой комсомолкой и при одной одноглазой кошке.

А у нас и правда жила кошка одноглазая. Приблудилась, мы ее и оставили.

– О-о-о, Иосиф, – говорит мне Пашаня, – в табе заговорил кулацкий илимент.

А я ей опять:

– Какой алимент, дурочка? Пойми ты! Я вот, – говорю ей, – завтра не пойду на работу, чаво со мной будет? На скольки меня посодють за энту свободу? Алимент!

А когда меня увозили в тюрьму, она как-то узнала, что меня увозят, пришла проводить. Я ей и ляпнул:

– Вот таперича, Пашаня, свобода твоя к месту. Оставайся свободной!

– Что ты, что ты, я буду ждать, я буду ждать! – затрещала она и бросилась ко мне на грудь.

Через три дня, как меня увезли, потом мне рассказали, она уж с каким-то комсомольцем и снюхалась. Вот какая она свобода, оказывается!

А дед ваш, Пашка, о-о-о, как он ходил: как на винтах! Будто внутрях его кто крутил. Если родного отца раскулачил! Дом! Знаете, какой дом у нас был, у прадеда вашего Ивана Осиповича? Круглый, с низами, весь деревянный и без единого гвоздя – на шипах! Паша, там такие наличники резные были! – Отец повернулся ко мне как к человеку, который разбирается и в шипах, и в наличниках.

Верстак отцовский обращен был к окошку с видом на палисадник, где росли яблоньки-китайки, сливоньки и где торчала колонка водная. А еще дальше за отцовским двором, за огородом, в саду вишневом, виднелся колодезный журавель. Венцом же всей отцовской кабинетной картины еще далее отстояла тополиная роща, колеблемая и при малом ветерке. Именно в той стороне, километров за пятнадцать-двадцать, находился хутор Водины, который отец всю жизнь вспоминал как лучшую сказку в своей жизни! Обычно он поглядывал туда, в ту сторону, колол-прокалывал шилом нужное место в тапочке, если шил тапочки, и тянул-вытягивал изнутри смолистую дратву. Теперь понимаю, почему кабинет он подстроил с видом в ту сторону. В тот раз – редкий для нас и него – отец был какой-то взволнованный, разговорчивый. Когда он касался «политики», то смотрел на меня. Не сразу я сообразил, что он отвечал мне на поставленные мною вопросы тридцать-сорок лет назад.

В нашей семье в детстве я всегда умничал, выказывал свои познания, особенно в истории. И как можно было неграмотному человеку противостоять книжным наукам и комсомольскому напору? Так уж вышло, в школьные годы я стыдился иметь в ближайших родственниках своего родного деда, это уже по матери, Дмитрия Игнатьевича Голованова. Дмитрий Игнатьевич воевал в армии Деникина и даже побывал на острове Лемнос.

Однажды на уроке пения мы разучивали песню о Щорсе. Я ее запевал и очень этим гордился.

Шел отряд по берегу,
Шел издалека,
Шел под красным знаменем
Командир полка…

Учительница пения, чернобровая красавица с карими змеиными глазами, рассказывала про Щорса, как он, страшно израненный, с перевязанной головой, шел по берегу. Издалека. В общем, делала детский перевод песни. Как бы сейчас выразились – адаптировала текст к детским массам! Она так сгустила краски, такую адаптацию провела, что внукам белогвардейцев оставалось только заплакать.

– Вот, – страстно воскликнула она, – может быть, герой Гражданской войны товарищ Щорс был подло и тяжело ранен кем-то из ваших дедов в голову?! Но, несмотря ни на что, он шел по высокой траве, теряя последние силы, а может, и последнюю кровь… А ну поднимите руки те, у кого деды были белогвардейцами! А?!

Я решил, коль я запевала, то должен иметь какие-то привилегии, и руки не поднял. Но тут услышал грозное:

– Павлик, Павлик, не прикидывайся красным!

Хорошо, что я оказался не один с поднятой рукой. В свое время хутор Лобачи, где мы учились, был сплошь белогвардейским. Но самое интересное, адапторша – учительница пения – являлась близкой родственницей деда Митьки, Дмитрия Игнатьевича.

Для нас, школьных дурачков, свобода, братство и равенство были незыблемыми идеалами. А уж учителей и вдохновителей этих идеалов трогать было опасно. А когда все школьные и институтские знания «полезли» вспять? Это был ужасный крах! Ленин на революцию в Россию – в запломбированном вагоне и на немецкие деньги?!

Как-то я приехал на родину полон разоблачительных фактов. Остановился у сестры Татьяны. А муж Татьяны – мой лучший дружок детства Васильев Василий, отец Сашки-косаря, которого я уже упоминал… Сейчас начни о них рассказывать, то нить точно потеряешь. Но хоть малость – о друге детства.

Если бы мне надо было выбрать самого что ни на есть положительного героя, я бы взял Васю Васильева. Про Щорса он, правда, не пел, стеснялся, в отличие от «некоторых» горлопанов. Вася был настоящий защитник слабых и обиженных. Если мы играли в лапту, то все, особенно девчонки, стремились попасть в его команду. Мало кто из несерьезных хохотушек бил по мячу, и вся эта аморфная хохочущая стайка ждала, когда лапта попадет в руки Васе. А без них, девчонок, игра тоже не клеилась. Вася мог так далеко послать мяч, что противники порой искали его… долго. Играли же не на стадионах! За это время можно было не спеша дойти до кона и возвратиться обратно.

В классе шестом-седьмом я опасно шутил. В школе на переменке Вася спускался вниз, к выходу на улицу. Спускался и вообще пропадал из виду. Учились мы в бывшей церкви. Деревянные ступеньки с улицы были очень крутые. Родители говорили, что эти ступени еще при храме стояли. И вот я, проходя коридором, приближался к этому сходу и дико орал:

– Вася, лови! – И щучкой прыгал вниз.

Вася появлялся неожиданно и подхватывал меня на руки. Куда там Бэтмену на мистической тяге! Настолько я был уверен, что друг мой Вася вынырнет ниоткуда и поймает меня, – удивительно! Сейчас вспоминаю это «лови» – страшно становится. А если б однажды не поймал?!

Наш учитель по труду и физкультуре Сергей Ильич Соловьёв с великим трудом уговорил Васю принять участие в районных школьных соревнованиях по лыжам. Сергей Ильич знал, выражаясь современными жаргонизмами, потенциал Васи Васильева. Но как Вася противился этой поездке! Наша лобачёвская школа была восьмилетка, а в соревнованиях принимали участие школы всего района. Конечно, и подготовка была разная. Особенно блистали школьники из самого Нехаево. Районный центр. Читай – столица! Тогда уже у тех ребят, кто серьезно занимался этим прекрасным зимним видом спорта, были лыжи на ботинках, палки отличные. Лыжи же Васи нашего Васильева попирались кирзовыми сапогами с загнутыми вверх носками. Крепление? Дугообразный ремень, куда можно было воткнуть и валенок, и сапог. А в руках, вернее, в перчатках из козьего пуха, спортсмен Василий держал даже по тем временам допотопные палки с бамбуковыми, много раз чинеными-перечиненными кружками-держателями. Можно сказать – зимняя потеха. Чистая самодеятельность. Снега в том году была уйма! Стоял морозец крепкий. И вот в числе полусотни юных лыжников наш Вася рванул на десять километров. Мы, друзья и болельщики Васины, не сомневались, что он будет первым. Так оно и вышло. Правда, Вася наш немножко заблудился и сделал лишнюю сотню метров, да на полпути у него на одной палке оборвался тот самый чиненый-перечиненный кружок, каким отталкиваются от снега. И он, отбросив эту палку, с одной, точно какой-нибудь охотник-якут, одолел финишную ленточку. Какой при этом стоял хохот, свист, гул! За Васю крепко вцепились районные руководители-спортсмены:

– Да его на область нужно послать! С одной палкой и первое место, а?

– А если ему дать две?! Нормальные?! Да он какие хочешь места позанимает!

– А если на него еще наденем ботинки с жестким креплением? Загремим на всю область!

– Бери выше – на весь Сысыер!

– Да…

На все это Вася сказал категорически:

– Нет! И не упрашивайте. Или из школы уйду.

Оказывается, Вася признался позже, лет через двадцать, девчонки-старшеклассницы, когда он подходил к финишу, хохотали, глядя на него, и варежками тыкали.

Ну и еще. Взрослые казаки наши, дяди из хутора, просили иногда Васю забросить в небо мяч. Был у нас мяч – маленький, черный, каучуковый. Мяч этот у Васи улетал, казалось, в облака, пропадал из виду! Но самое главное, обратно он падал прямо в то место, откуда был запущен. Попробуй, товарищ!

Благородство и способности Васильева Василия Ивановича – уже взрослого человека – не буду описывать: совсем уйдем в сторону! Добавлю только, что всю жизнь он проработал водителем в МТС, которую начинал строить его тесть и наш герой – Иосиф Павлович. В колонне одних только водителей насчитывалось около ста пятидесяти человек. Среди шоферов Вася слыл силачом, миротворцем и имел прозвище Папуля. Оно и сейчас за ним осталось.

И вот в конце восьмидесятых, летом, ехал я в свой хуторок, казачий хуторок Авраамовский, и остановился на ночь у миротворца Папули. Встретил меня Василий Иваныч хорошо. Выпили мы с ним, закусили. Сестра ушла спать, и меня понесло. Да все про Розенфельдов да про Апфельбаумов. Про разрушение церквей да про преступные указы о расказачивании. Василий Иваныч молчал, пока я не упоминал Ленина.

– Во, Вася, кому мы верили? Этой сволочи Ленину! – произнес я наконец.

Миротворец Василий слегка взволновал желваки и достойно мне ответил:

– Ты заблуждаисси, Паша, все это, Паша, брехня, и не верь никому!

Надо отметить, что Василий Иванович никогда не был ни коммунистом, ни комсомольцем. И в пионерах даже не состоял. Ну вот так вышло в его жизни.

– Что значит «брехня»?! – взвинтился я. – Он что, не знал, как людей тысячами уничтожали? Миллионами!

– Не знал, Паша, не знал! Он жа… мг… Ленин! Как он мог уничтожать?! Чудак ты человек. Он жа наидобрейшей души был человек, Ленин! – Василий Иваныч значительно поднял палец. – Ты, видать, Паша, заучился трошки.

– Да откуда ты знаешь, Вася? – Меня поразила политическая «осведомленность» друга детства.

– А ты откуда? Табе кто-то набрехал, а ты мне тут тоже брешешь! Про Ленина! – Василий Иваныч нервно хохотнул.

– Да я документы читал, Вася! – Я чувствовал, что меня несет. – Ты когда-нибудь слышал про директиву девятнадцатого года о поголовном уничтожении казачества?!

– Брехня все это, Паша, брехня! Директива, может, и была, да Ленин не знал про нее! – уверенно стоял на своем мой друг. – Сейчас чего только не напишут! Я и телевизор не смотрю – и там брехня сплошная! Брешут все про Ленина! Ленин! – Василий Иваныч прямо просветлел. – Ты знаешь, как любил он детей? Как он детей любил! Страсть! Бывало, посадит дитя на колени, даст ему сахарочек и гладить его по головке, и гладить его по головке…

– Да, а сам про Россию все думает и думает…

– Да, про Россию! Вот тут ты прав, Паша. Про Россию!

– Да с чего ты взял, что он детей любил и гладил их по головке, Вася, дорогой? И сахаром их еще кормил кусковым! – Я уже начинал орать, а Вася сидел и с улыбкой говорил о Ленине. И тут я заполошно привел еще один факт: – Знаешь, когда он был в Шушенском…

– Но его же туда сослали? – с миротворческой улыбкой сообщил мне Вася. – Твой царь хороший его туда и сослал, Ленина. А Ленин, Паша…

– Послушай, – теперь уже я перебиваю. – Послушай! Знаешь, как в Шушенском он однажды в весенний разлив приплыл на лодке на остров, а зайцев там – видимо-невидимо! И им некуда было деваться… зайцам.

– Ну и че? Это мы в школе учили про Мазая и зайцев.

– То был Мазай, Вася, с зайцами! – съязвил я. – Дедушка-то Мазай в лодочку усадил зайчиков, сосчитал их, ушки им всем погладил да и перевез их на спасительный бережок. А Ленин твой, какой детишек страсть как любил и сахарком их еще прикармливал, зайчиков-то на том островке набил веслом по головке! Зайчика веслом – да и в лодочку, по головке и в лодочку, в лодочку. И патрончики сэкономил, и удовольствие получил. Потому что он садюга был, твой Ленин. Знаешь, сколько он ушастеньких набил, зайчиков? Лодочка та чуть не потонула!

– Брехня все это, гольная брехня! Как ты такое можешь говорить про Ленина?! – Вася пристукнул по столу, и желваки уж тут его пошли вразнос.

– А ты знаешь, как зайчик кричит, когда его бьют по головке, – и я разошелся вовсю, – раненый заяц?! Помнишь, на зеленях по осени мы на машине наверху были, в кузове, и как старшие ребята гонялись с фарами за зайцем? Помнишь, когда его придавили, как он заорал? Как дите малое! Ты сам плакал, помнишь? Представляешь, какой детский крик стоял на том островке, когда дедушка твой любимый с кусочком сахара и с окровавленным веслом…

Этим миротворца Васю я и доконал. Он слегка приподнял кулак и опустил его на стол.

– Ленина в моем доме не тронь! – гневно выдохнул Вася.

Посуда вся подскочила и вся, буквально вся, упала со стола. За стенкой что-то грохнуло. А мне показалось, что это я подпрыгнул вместе с посудой и грохнулся. Вбежала уже заспанная, но с шальными глазами сестра Татьяна:

– Да вы че?! Дураки, что ли? Чем вы тут стучите? Я аж с кровати упала! А ну спать!

Я знаю, что отец со своим зятем Василием никогда не вел политических бесед. Зачем?! Тем более говорить о Ленине. Для отца было много очевидных фактов. А главное, на его глазах происходило медленное умирание родного края. Но мне-то, всезнайке, он должен был ответить.

Это был реванш или что-то иное, но сегодня в своем кабинете он давал мне достойный отпор:

– И чего жа энта свобода, братства и равенства? Чего они нам дали, Павло? Знаешь, как мы до революции жили? У нас ни пьянства, ни мата никакого и в помин не было! Это у казаков, у воинов, какие чего только в жизни не видали. К нам на Водины мат болтуны револьюцанеры привезли, безбожники, чтоб отличаться от других. А вся жа гадость, она быстро растет! Посты! Знаешь, как посты строго соблюдались? И не только одна наша семья так жила – все. Жизнь совсем другая происходила. Сады росли с чудными яблоками, грушами, сливами, вишней! Какие табуны лошадей были! Быков, коров я не считаю, там телят – мерено-немерено! А уж овец, птицы всякой! На Водиных же пруды были, и птица дикая гнездилась – тучи! И гуси дикие, и лебеди. Хутор рядом с нашим Лебяжий назывался. Говорили, что его какой-то купец Лебедев основал. Не знаю, так это или не так, но каждую весну белых лебедей столько прилетало на их пруд – сотни! Вот вы верите или нет, дети? Бывало, мы, совсем малыми были, наберем яиц утиных из-под диких уток и подсыпем под свою домашнюю утку или курицу. Сотни утят вылуплялись, все! Сколько яиц положил, столько утят вылуплялось. Но тут надо за ними держать ухо востро, вовремя крыло подрезать. Улетят!

– Улетали, пап?

– О-о-о, Паша! – Отец как-то по-особому просветлел, видать, картину далекую восстановил. – Один раз не подрезали. Сам видал! С братом Тишкой! Баз у нас был большо-ой и всякой живностью кишел. Все ходит, движется, гогочет, кудахчет, курдюкает, кому нужно – кукарекает, и тут, как по команде, вскрылилась вся сотня утят, кружок над базом совершила и на пруд улетела! Мать-курица, курица их высиживала: «Кудах-тах-тах, кудах-тах-тах», в небушку косится, а небушка чистая-чистая – никаво! Дед Иван стоить на крыльце и смеется: «Ну что, казачки, улетела ваша мяса в жаркие страны? Лопухи вы, лопухи! Надо б крылья подрезать!».

– Но они на пруд улетели и сели там? – спрашивает сестра.

– Да сесть-то они сели, Тань, и плавали там, и ныряли, ужасть какие довольные, а уже все! Попробуй его, подлеца, достань! Поймали маманю ихнюю, курицу бедную, какая высиживала их, и на пруд. Она как раскудахталась там. Бегает по берегу и кудахчет, приказывает: мол, вон все на берег, дурачки непослушные, лапки сушить! И послухались! Быстро приплыли нырики. Рядом плавають и ныряють, щасливыи-и! Курица на бережок их зовет: «Кудах-тах-тах», а они в воде: «Кря-кря!». Дескать, ты че, маманя? Помню, я сам пытался поймать хоть одного. Подлец, плавает вокруг, как дражнить: дескать, ушничку, Ося, захотел? Я на берег, а ты меня вострым топориком по шейке серой? Так и не поймали ни одного. Дикая природа! Чего вы хотели?

– Пап, ты про бабушку расскажи, – просит Таня.

– Бабушка? – Отец вздыхает и какое-то время молчит. – Бабушка ваша говорила, что пришли страшные времена, что церква скоро разрушать будут. У нас на Водиных церкви не было. Казаки-старики решали построить, а тут вон что вылезло! И мы ездили в Солонку, в основном по праздникам.

– А ты, Ося, – говорила мать, – научись крестик внутри класть.

– Как внутри? – это уже я спросил.

– Ну, в мыслях. Начинай со лба, на живот и плечи справа налево. Все могеть быть, и церкви рядом не будить, – говорила она. – И где бы ты ни был, чего бы с тобой ни стало, крест положи внутри да и скажи: «Господи, помилуй!». Она еще какие-то молитвы мне давала, учила со мной. «Отче наш» помню…

Отец замолчал. Он никогда не говорил нам о вере, о молитвах, а тут разговорился… Он сидел к нам спиной, голова была склоненная, плечи – опущенные. Делал вид, что чем-то занят. Молчал, казалось, несколько минут, а потом продолжил каким-то не своим, низким голосом, прокашливаясь:

– В Авраамовском догорает, а меня в «Динамо» уже берут! Во как НКВД работала. Как вам объяснить? В Нехаево, напротив церкви, через дорогу, стоял дом длинный с низами. Там находились энкавэдэшники. Я не помню и не знаю, кому он принадлежал до революции. Да это и неважно. Но в низах, видать, старый хозяин хранил зерно или крупы какие. Вот в эти низы арестованных сажали. И меня туда бросили. В тот раз оказался я там один. – Отец опять замолчал, начал бесцельно передвигать разные предметы на верстаке. – Меня там чуть крысы не съели. Страх божий, сколько их было. Я от них всю ночь пинжаком отбивалси! Они же лезут по ногам, телу, в лицо, на шею. Да огромные, как кошки! Был бы в одной рубахе, они бы меня там и загрызли.

Точно такая картина – это уж потом, после тюрьмы моей – с Николаем Рыбачком вышла. Верка Рыбачек, соседка наша, любимая доярка Хрущёва! Так вот, отец ее Николай на тракторе работал. На «фордзоне». Раз трактор у него встал. С утра не завелся. А их, тракторов, в то время – раз-два и обчелся. Он его заводить, а «фордзон» – ни в какую. Была страда, и каждая техника была на особом счету. Он его до обеда заводил, заводил, не идет «фордзон»! Хоть что делай – не заводится. Что, вредительство?! Берут Колю за шкирку и туда, к крысам! Меня быстро находят – к «фордзону»! Наверно, я соображал, раз так выходило. Приказывают запустить. Начал я его заводить – не идет. Стал причину искать. И так и этак. Пошел по топливной системе, открутил патрубок, а он ватой заткнутый. Про вату я никому не сказал. Начали б искать, кто это сделал, нашли бы, посадили или расстреляли. А так только два человека и знали – кто затыкал да я. Николая когда оттуда вынимали, он страсть как орал, залез уже на лестницу и отбивалси от крыс…

– А двигатель завел?

– Да сразу, как вату вытащил…

– А кто затыкал?

– Паша, – отец повернулся ко мне и поморщился: – а ты его знаешь? Тот, кто зуб на Николая имел, он и заткнул. Были такие люди, да, к счастью, мало. Тогда как-то друг другу помогали, выручали из беды. Да как бы мы выжили поодиночке? Хэ-э! – отец саркастически рассмеялся.

– Вот я еще историю одну расскажу про то время! Муж крестной твоей, Паша, Николай Ефремов! Это потом они уже покумились с нами. А до этой истории я и матерь вашу не знал и не ведал, что такая раскрасавица живеть в хуторе Авраамовском! Так вот, Николай всю жизнь энкавэдэшни-ков и милицию возил на машине. Можно сказать, он ихним человеком был, хочешь – не хочешь, а всю подноготную их знал. А знаешь, какая история с ним вышла? О-о-о! Тада я еще с Пашаней жил, с комсомолкой. А жили мы напротив МТСа. Ну вот, прихожу домой, голодный – страсть! И Пашаня моя тут заявляется. Где-то они там, комсомольцы, заседали и решали, как нам еще лучше надо жить. Ага. Мы строим, а они засядають. Она щастливая, а я голодный. Она мне начинает рассказывать, как скоро мы распрекрасно заживем. И к нам потянутся китайцы, и даже негры, и все люди со всех улусов. Про негров она мне уже все уши прожужжала. У ней негры были как родные братья. А еще Пашаня страсть как любила поучать. А еще ужас как ей нравилось, када ее хвалили. О-о-о, ее толькя подхвали, дурочку, она горы свернеть! Ну какие горы? Небольшие, правда. Но яичницу уж точно пожарить! Ха-ха… Я говорю:

– Я там сало принес!

– Какое сало, Иосиф? О чем ты говоришь? В мире такое происходит! А ты – «сало»!

– Да голодный я, ужас! А хто такие негры?

Это я так хитрю.

– Да-а, с такими, как ты, Иосиф, – говорит она мне, – социализьму мы не построим. Ты темный человек. Ты даже негров не знаешь, – говорит. – Ты даже читать не могешь.

– Не могу.

– Писать не могешь.

– Да куда мне? – соглашаюсь. – А ты бы меня подучила и про негров, и все такое. Толькя подкорми.

– Давай сало, – говорит, – темнота.

И вот начинает она жарить. Как щас помню: такие куски сала хорошие нарезала! Сало-то свежее. Она мне про негров, какие они разнесчастные и как они к нам руки тянуть, а я на салу смотрю, как она шкварчит, нюхаю и думаю, как бы они, энти негры с китайцами, не ввалились кучкой да салу мою не слопали. Ну настоящий кулацкий илимент! Ха-ха… Яйцами залила, на стол вся сковородка встала, хлеб и вилки организовались. И я то-олько вилкой кусок сала насадил, Николай Ефремов вместо китайцев и негров вваливается. И прям с порога – на колени:

– Палыч, спасай! Или посодють, или расстреляють!

Вижу, он сам не свой. Весь перемазанный, руки дрожать.

– Чего, – говорю, – Николай, что такое? Чего случилось?

– Поддон разбил!

– На машине?

– На машине.

– Да как жа ты?!

– Я, Палыч, без спросу машину взял, за дровами поехал и на камень напоролси! Поддон пополам раскололси. Если к утру завтра не заварим, сам знаешь, там чикаться не станут.

– Ну, Коля, – говорю, – зараза ты, нашел время поддоны бить! Я жа страсть голодный! – И смех и грех выходит: я вилку ко рту поднять не могу, а моя веселая комсомолка – не так ли салу лупить, аж скулы постанывають.

– Я тебя и накормлю, и напою – спасай, Палыч!

– Но поддон жа чугунный?

– Чугунный.

– А как я яво буду варить, чем? У нас сварки такой нету!

– Не знаю. Тюрьма мне светить!

Скольки я мужских слез в то время видал! Ну, баба в слезах – дело привычное. Ее не поймешь, где она и вправду кричить, а где притворяется, а вот мужик… В те времена не было половинок – или туда, или сюда. А третьего не было и не могло быть!

– Что, плакал дядя Коля?

– Подвывал! Он смотрел на меня так, что у меня вилка в сковородке так и осталась. Надо было чего-то делать. Тронулись мы в МТС. Собрались ребята, Колькины помощники. Я говорю: «Сложите обе половинки поддона и в горно их». Сложили. «Засыпьте горно доверху углем». Делают. Главное же, и не знаешь, чем яво варить, поддон. Чем ты его возьмешь, какой сваркой, чугун?!

«А теперь, – говорю, – возьмите пустую бочку из-под керосина – да, любую пустую бочку – и нарежьте из нее полоски. Сантиметра два-три шириной». Все сделали. Нарезали целую горку этих полосок, протравили их. Клейстер развели целое ведро. Ребята пока полоски нарезают, протравляют и клейстером их мажут прям до толстого слоя, я горно развожу. Накалил эти половинки докрасна и полоски с клейстером стал в разлом поддона класть. Положу и сваркой прихвачу, положу и сваркой прихвачу. Не спеша.

– А почему клейстером, пап?

– А как жа, Паша? Как бы я чугун железом соединил? Без клейстера полоски эти горели бы все. Как бы я их прихватывал? Клейстер, он сдерживал сам момент прихватки. Ты понимаешь? Он гореть железу не давал. В общем, я не считал, сколько этих полосок у меня на эту прихватку пошло. Чую: хватить. А потом все это оставили остывать. Рано утром поддон из горна – и под днище машины. Затянул Николай болты – и вперед! Сколько лет он с этим поддоном еще ездил! О-о-о! Как мать ваша говорит, голь на выдумку хитра! Расскажи кому-нибудь, скажет: «Да это просто!». А попробуй сам – да как-то боязно. А я не боялси. В жизнь много чего приходилось делать на свой страх и риск, Бог помогал. Все сбывалось. Из каких только положений не выходили! Николай после того не знал, как отблагодарить меня. А до этого мы с ним и не знались. Во как бываить.

– Но он тебя потом хоть накормил? – пытаю я отца.

– О-о-о! И напоил, как обещал!

– Пап, ты про тюрьму начал, – просит сестра. – Расскажи.

– Про тюрьму? – отец коротко вздохнул. – В тюрьме я жил, дети мои, как у Христа за пазухой! Правда-правда, но насмотрелся всякого! И вот я вам про молитву говорил. Когда меня повезли, а сидел я под Камышином, в Дворянском селе, я всю дороженьку клал крест внутрях, как мама учила. Учился класть и читал про себя «Отче наш» и «Господи, помилуй!». Всю дорогу. А ехали мы долго: и на лошадях, и на машине, и поездом. В Петров Вал меня привезли рано утром, если не ночью. И мы кого-то еще ждали, с кем меня должны были доставить в Дворянское. А от Дворянского, как я понял, в это же утро угоняли этап. С этим этапом мне надлежало отправиться в Сибирь. В общем, надо было успеть. Не знаю, кого ждали и не дождались. Энкавэдэшники переругались меж собой. И в конце концов меня посадили в повозку одного, и мы тронулись. Ехали скоро. От Петрова Вала до Дворянского километров пятнадцать-двадцать. Это через Камышин. А если ехать прямо, через яры – яров там много, – то десять-двенадцать. Я так понял, что двинулись мы прямо. И вот верите или нет, как это понять? Ехали мы недолго, осталось ехать еще с полчаса. Не больше. Это я потом, через несколько месяцев, просчитал. Помню, лесок был, яр переехали, а лошади что звери! Вороные и резвые. Кучер и говорить:

– А мы не так едем.

– Как не так?! – энкавэдэшник восстает. Я его запомнил: такой маленький, коротышка. Руки короткие, ноги короткие, сам мордастый, а бабьим голосом говорил! – Прямо яжжай, баран!

– Не туды мы едем! – опять противится кучер.

– Да ты баран, знаешь ли ты?! Туды, не туды! – орет энкавэдэшник. У него что ни слово – «баран» было. – Знаешь, скольки я этой дорогой кулачья в Дворянское завез? Яжжяй, баран, и не разговаривай!

И тут какой-то старичок навстречу попадается. Седенький, худенький, с палочкой и с узелочком. Энкавэдэшник и орет ему:

– Ей, дед! В Дворянское мы правильно едем?

Лошади сами, как по команде, встали.

– Да нет, добрые люди. Надобно ехать вон туда, по-над яром. Эта дорожка вас и доведет до Дворянского. – И указывает на малозаметную дорогу. И старичок этот посмотрел на меня и улыбнулся одними глазами.

Эх, как мне стало тада легко! Не знаю, почему. До этого ехал – ну все, сам не свой. А в Валу еще и Сибирь пообещали. А на мне одежда легонькая. В голове было – чего только и не было! В тюрьму все ж везли, а не к бабке Дуньке на блины. Я этого старичка часто потом вспоминал. И откуда он взялся? Энкавэдэшник как-то голову опустил, а кучер повернул, куда старичок указал. Едем, едем, едем и едем, конца пути не видать. И полчаса, и час. Энкавэдэшник опять стал ругаться. Мол, и дед, какой встретился нам, баран и контра, и кучер баран, дорогу не знает, и я враг народа и баран. И меня бы надо тут, как барана, в яру прикончить и коней не мучить. Уже и солнца вышла. Я уже и сам понял, что я баран и контра. Из-за меня заблудились. А там, ребята, там блудить негде было. Я потом часто соображал, ну как мы могли, как говорят, в трех соснах заблудиться?! А мы и заблудились! Я энти места потом проежжал! Как?! И вот когда мы выехали на главную дорогу, нам навстречу вышел этап. Ох, ребяточки вы мои, такого я в своей жизни больше не видал.

Отец мотнул головой и сбросил слезы. Одна упала на руку сестры – я это заметил. И видел, как Таня вздрогнула и прикрыла отцовскую слезу другой рукой. Отец был страшно для нас непривычный: беспомощный и жалкий. Мы с Таней переглянулись и потупились, а отец развернулся к окну.

– Я сначала не понял, я думал, что коров гонят. Когда стада большая, пастухи кричат, гул стоит, шум. А тут вон они, какие коровы. Да-а, и пастухи тут были, и телята. Конвоиры тут больше и орали:

– Подтянись!

– С дороги не сходи!..

Колонна ползла снизу. Дворянское внизу находится, а тракт на Сызрань – наверху. Вот так. – Отец обозначил уровни Дворянского и тракта. – Первые уже вышли на тракт, а последние тянулись оттуда, снизу. И арестанты шли наверх, и конца им не было видать. Передвигались на быках, на лошадях, в повозках, арбах. А это уже осень стояла. Одет был кто как. Некоторые и в зимних шубах шли нараспашку. Немощные и дети ехали, а взрослые – кто как – пешки двигались. Там, в Дворянском, тогда было вольное поселение из заключенных. Когда кулачили, целыми семьями туда свозили. И вот все эти семьи и одиночки, какие власти были неугодные, гнали теперь дальше – в Сибирь. Чего я только тогда не передумал. И отца Павла вспомнил, что вот не раскулачил бы он своего отца Ивана, не раскатал бы дом, и нам бы тут всей семьей быть. Все равно раскулачили бы. Люди были какие-то тихие и покорные. Никто не плакал, не орал, даже дети не плакали, а детишек много было. Шли и шли, шли и шли. Мне запомнилась семья одна. Они легко все были одеты. Мужчина был примерно мой леток. Он шел вообще в исподней белой рубахе, шел и присматривал за двумя сыновьями, какие на арбе ехали. Ребятишки были малые – лет до десяти. Они жердочки у арбы обхватили вот так, – отец показал, как, и опять заплакал, – и сидели в летних рубашонках. Я уже не помню, кто там еще был на арбе, но сидела там красивая женщина! Как с иконы! Она была в платочке и кормила грудью ребенка.

Отец опять замолчал и бесцельно переставил какую-то баночку на своем верстаке.

– Мой энкавэдэшник, как увидал колонну, ручками своими замахал:

– Эх, бараны! Опоздали! Куда я тебя теперь оприходовать буду?! Бар-ран! – Это он на меня так. – Ты вот тута должон итить! Баран!..

Самое главное, дети мои, весь этот этап так и не дошел до Сибири. Потом уже до тюрьмы слух долетел: многие в дороге сгинули, а последние, каких доставили в Сибирь, замерзли на берегу какой-то реки.

– Сколько же там человек было? – спросила Таня.

– Говорили, за полтыщщи людей.

– А дальше? – пытала сестра.

– А что дальше, Таня? Привезли меня в тюрьму, а она пустая. Никого! Сначала меня поместили в барак, да и забыли на сутки. Наверное, я так думал, все были заняты отправкой этапа. Отправить отправили, да и кто как взял передышку. Барак был большой, человек на пятьдесят-семьдесят. Как там могли жить люди семейные, с детишками? И я ходил из угла в угол, стены трогал. Ходил и боялся занять какую-нибудь кровать. Мне все казалось, что сейчас этот этап назад возвратят и станут люди занимать свои места. Я даже представил, в каком месте могла находиться та семья. К вечеру на дворе стало холодать, дожжик пошел, а у меня в глазах – мальчишки на арбе в летних рубашонках. Ну как вот так?! Они же в это время были где-то в пути. Вы понимаете, дети? Эти ребятишки в рубашонках, годок мой в исподнем и женщина в платочке, с грудным ребенком меня всю жизнь держали. Всю жизнь я их вспоминал. Хотя много чего видел и пострашнее.

До утра следующего дня никто меня не кормил, не поил. А рано утром ко мне в барак поместили еще одного. Он с той стороны Волги был, саратовский. Звали Егором. Жорой. Этого мужика я тоже запомнил. В нем змей жил!

– Как – змей?! – одновременно спросили мы с сестрой.

– А вот так, ребята. Самый настоящий змей! Но сначала я попал к начальнику тюрьмы.

– Ты про змея сначала расскажи, пап, а потом и про начальника тюрьмы!

– Подождите, вы меня не путайте! Змей никуда не уползеть. Давайте по порядку. Этого Жору привели и меня заметили. Заметили и повели к начальнику тюрьмы. Во-от. Начальник сидел и какие-то бумаги писал. Остались вдвоем. Я еще про себя удивился: без охраны сидить. А я же опасный. Хэ-хэ-хэ!.. Оторвалси он от бумажек своих, мое «дело» рассмотрел и тогда на меня обратил внимание. Спросил конкретнее, за что посадили и как.

– Механики нам нужны, – говорит. – А какой ты механик? – спрашивает. – Вишь вон, и амбары у тебя погорели, а?

– Не по моей вине сгорели, – отвечаю. – Я местное начальство предупреждал, что щиток надо поставить заградительный на веялку, а они не поставили. Искра летела…

Начальник встал, к окну подошел и паутинку пальцем со стекла смел. Смотрю на него: какой-то не злой, а усталый.

– Значит, механик? – спрашивает еще раз. – А чего хромой?

– Да, – говорю, – на коньках в детстве коленную чашечку сбил.

– Есть у меня тут один конь, и тоже хромой, но белый. Белой масти хромой конь. – Начальник опять за стол свой садится и вздыхает.

Смотрю я на него и не понимаю, какой-то он совсем не военный, этот начальник тюрьмы.

– А чего ты еще могешь делать, механик? У нас тут целое поливное хозяйство.

– Так… много чего, – говорю. – Я и лампочку первый в Нехаевском провел. И сейф нехаевский вскрывал!

– Как?!

– Отмычками.

– Не понял…

– Ну, – и не знаешь, как говорить, – заставили меня вскрыть сейф ваши работники НКВД…

– Понятно, – говорит и внимательно слушает дальше, чего я ему дальше… балаболю. Ха-ха!

– Потом мельницу там запускал, жернова могу набить. Вон у вас каблуки сбитые на сапогах, – показываю под стол. – Могу натачать и каблуки.

А у него и правда сильно сбитые каблуки были! Пока он стоял у окна, я заметил.

– Чего?! – Начальник тюрьмы аж вскинулся. – Натачать?! – И тоже глядит под стол на свои сапоги. – Ты смотри, востроглазый какой! Все он могеть, а? Сейфы он вскрывает! Смотри какой! Натачать-то я и сам смогу, а сшить новые?

– Да, а чего бы и не сшить? Был бы материал, – говорю.

Начальник перестал улыбаться и так пронзительно вгляделся в меня.

– За свои слова отвечаешь? – спрашивает и смотрит в мое «дело». – Иосиф… Еврей?

– Нет-нет! – руками отмахиваюсь. – У нас на Водиных сроду евреев не было! Не еврей. А для сапог нужен материал. Я обучался сапожному делу, – говорю.

Он смотрел-смотрел так на меня, а потом протягивает по столу листик бумаги и чернильницу с ручкой и серьезно:

– Пиши, какой материал нужен для сапог, не еврей!

– Так я писать не могу, – отвечаю.

– Ну ты даешь! – Начальник тюрьмы захохотал и загреб к себе листик с чернильницей. – Все могеть, а писать не могеть! Ну, я пишу, диктуй!

– А какие сапоги вы хотите? – спрашиваю. – Яловые, кирзовые, хромовые, с напуском, с рыпом?

Опять начальник тюрьмы хохочет и пишет под мою диктовку.

Сошлись мы с ним. Он был из немцев. Из поволжских. И вся семья его из немцев, при нем жила. Жена и две дочери. Не знаю, как сейчас, но в те времена это была тюрьма вольного поселения. Охрана, конечно, существовала. Но все заключенные работали на поливной плантации. Огромная такая была плантация на речке Иловле. Там выращивали и помидоры, и огурцы, капусту, свеклу, морковь – все! И этот начальник тюрьмы походил больше на председателя колхоза. Его за глаза все называли Кайзером. Кайзер и Кайзер.

– Наш Кайзер, – говорили, – сильно похож на немецкого кайзера.

Там жа, в Дворянском, много немцев жило. Поволжских. И многие из них работали на плантации.

Немецкого кайзера я не видал, а нашему Кайзеру я начал шить сапоги. Он мне доставил наилучший материал с колодками. И я ему такие хромачи пошил, с рыпом, что самому понравились. А уж как Кайзеру! О-о-о! Как он ходил! Как петух со шпорами. Рыпел так важно. Ты, Паша, обрати внимание, как петух шпоры свои несет, подлец. Он жа красуется! Так и наш Кайзер красовалси. У него прям походка поменялась. И тут, через день-два, как я ему пошил, вызывает к себе и просит пошить сапоги еще его жене и двум дочерям. Во как дело вышло. Стал я у Кайзеров во флигельке жить да сапоги им всем шить…

– Белка там живет ручная,
Да затейница какая!
Белка песенки поет
Да орешки все грызет…

Ну, пап! У тебя не тюрьма выходит, а сказки Александра Сергеевича!

– Не знаю, Паша, какая у твоего Александра Сергеича белка. Грызеть она там сабе орешки или не грызеть, а я табе правду говорю! Колодок Кайзер мне привез, материалу. Такого больше материала я и не видал. Нет, видал. Я вам не рассказывал, как первый раз я пошил сапоги? Дитем пошил!

– Нет, не рассказывал, – отвечает сестра.

– Пап, а про змея? – это уже я настаиваю.

– Да подожди ты со своим змеем! Помню я. Я вот что вспомнил. Водины! – Отец опять оттаял. – А то забуду. Привез отец Павло как-то наипрекраснейший сапожный материал. Это было до революции. А я взял тайком от него хром и пошил сапоги. И, знаешь, кому?

– Кому?

– Собачке!

– Собачке?!

– Хромовые сапожки, четыре сапога! Ха-ха… Правда-правда. Да еще завязочки-шнурочки им сверху присобачил, чтоб не спадали. Отец как узнал про то, что я хром у него стащил, так разозлился. Если бы не дед Иван, отлупил бы. Дед Иван сказал:

– Не тронь дитя! – И ко мне: – А ну, Ося, надень-надень на собачку сапожки.

Я надел, шнурочки затянул, сапоги высокие получилися… А песик энтот был приблудный. Прибился к нашему двору, ну мы его и не гнали. Отец Пашка кличку дал ему: Кыбысдох. Дескать, скорей бы ты сдох. А Кыбысдох живет сабе и не сдыхаить. Такой ласковый был! Чего мы, детишки, с ним только не вытворяли! Все терпел. И вот идет наш Кыбысдох по базу в сапожках хромовых, а у него лапы не гнутся, шнурочки болтаются. Идет, спотыкается, падает и на нас поглядывает, дескать, я не виноватый, сапог хромовых не заказывал. Дед Иван хохочет, а отец суровый стоит. Песик баз весь прошел, дед ему и приказывает:

– Кыбысдох, а ну ишшо разок пройдись!

Кыбысдох, будто всю жизнь команды изучал, развернулся и обратно пошел. А пока разворачивалси, пять раз упал! Уж тут отец не вытерпел, тоже насмеялся…

Вот ты понимаешь, Паша, какой материал продавался в каком-нибудь хуторе? Для человека, который делал своими руками, весь материал был! И сапожный, и скобяной – какой хочешь. Ну так и ремесла разные были. Это сейчас в хуторе две профессии: тракторист да пастух. Вот все вы, дети, и разбежались по всему свету из хуторов своих.

– Ты про Кайзера, про Кайзера, – просит Таня.

– Про Кайзера? – отец улыбнулся. – Хорошие были люди. И семья хорошая. Я с ними и столовался! Знаете, как они ко мне относились, все? И хозяйка, и дочки их, и сам Кайзер. Часы им старинные отремонтировал, машинку «Зингер», вот такую, как эта, отладил. Ну говорю же: жил как у Христа за пазухой. Пошил всем Кайзерам сапоги. Ходють довольные, рыпять! А там, глядючи на Кайзеров, стали просить пошить сапоги другие немцы. Фамилии у них какие-то немецкие, интересные: Веберы, Вейнеры… Так что всю зиму я шил сапоги. Конечно, не только сапогами занимался. Как-никак, а в тюрьме находился. Во флигельке ночевал, когда заказ срочный был, а так – в бараке. Мне Кайзер выделил ту самую лошадь, про какую говорил: белую и хромую. Ага. Сам хромой – и лошадь хромая! И назначил меня механиком поливальных установок. Там такие дизеля, Паша, были: лежебоки, шкив, ремень по метру шириной. Представляешь, какая силища! Дело было уже в осень. Глаза за мной не было. А может, и был, да я не замечал. Садился в телегу и один ехал на своем конике хромом. Осмотрел свое хозяйство, все дизеля…

– А змей, пап? – пытаю я отца нетерпеливо.

– Змей? – Отец вздохнул. – Вот ведь не поверил бы, пока сам не увидал. Да! Я же как-то рассказывал, что на Водиных, когда мы в ночную пасли скот, взрослые ребята заставляли нас, кто помладше, курить. Говорили, что змей на табак не полезет, на вонь табачную. Так что курить отец ваш начал в семь лет. Ну, не то чтобы затягивался, а дымил. Все дымили, и я дымил. Самосад курили. В ночную она как? Бывало, на травке и поспишь полчасика-часик, пока не замерзнешь или роса тебя не обдаст. А спишь если с открытым ртом, змея, говорили, прям запросто заползет! У нас пастух был, дядька уж, Гришкой звали. Так он вообще с телеги ночью боялся сойти. На телеге спал. И курил. Дымил как паровоз, а не взатяг.

А тут живой человек, в каком змей сидел! Росту этот Жора был под два метра, худой, тощий, скелетина! Как он дышал! С жутким хрипом! Когда барак наш набился, его в угол определили. С ним рядом невозможно было спать. Первые несколько ночей мне с ним рядом пришлось: у меня волосы дыбом стояли! Как он задыхался, зубами скрежетал. А то вдруг замолчит. Молчит минуту, две, и я вскакиваю – умер?! Начинаешь руку к нему тянуть, а он как заорет! Футы ну-ты! Сам еле живой опять на подушку. Ладно бы эта напасть… А глядел? Змей, чистый змей! Глаза большие, серые и глубоко задвинутые. Смотрел, не мигал. И поворачивались они, калики его змеиные, вместе с головой. Его даже урки стороной обходили. Были у нас и урки, мало, но были. Вот у него манера такая: выходил на средину барака и становился. Стоит и поворачивается, будто куснуть кого хочет. Я же говорю – чистый змей. Матом он ругался, уму непостижимо! Откуда он только брал такие матерные слова?

– А за что его посадили? – спрашивает Таня.

– Я, дети мои, никада не лез в рассуждения. Никада никаво не спрашивал: зачем ты, почему ты? Ну, посадили, значит, посадили. Знаю, что этот Жора прошел и Крым, и Рым. Сам рассказывал. Он и в Питере жил, и в Москве. Был револьционером, потом… как их? Какие никого не признают?

– Анархистом?

– Ага-ага! Орал… как это… И там орал ведь! Уж не помню…

– Анархия – мать порядка! – воскликнул я более чем несдержанно, если не заорал.

– Откуда ты знаешь? – отец странно покосился на меня.

– Пап, ну так я культпросвет окончил, актерское мастерство изучал!

– Культпросвет. Лучше бы ты агрономом стал или зоотехником! Культпросвет… И слово-то какое-то нехорошее, – укорил меня отец и дальше продолжил: – Во-от! Но тут через какое-то время к нам в барак попадает односельчанин этого Жоры – Пахом. Вот интересный человек! – отец с тапочкой повернулся к нам и покачал головой: – Редкий человек! И что у него за характер был такой?! Жора как увидал его, страшно удивился!

– Пахом! – мать-размать. – Ты ли, что ли?! – опять матом. – А тебя-то сюда за что, Иосиф?! – орет мне Жора. – Да мы же с Пахомушкой, – мат-перемат, – на клыросе в детстве вместе пели!.. – Отец остановился и как-то странно оглядел нас. Сначала меня удостоил внимания, а потом задержал взгляд на дочери своей.

– А дальше, па? – нетерпеливо вопрошаю я.

– Я вот про салу с яичницей вам рассказывал.

– Ну? – И сестра в нетерпении.

– Так тогда ж я ее и ни кусочка не съел, а?

– Ну?! – Я более настойчиво со своим «ну».

– А щас ну так хочется, а, дети мои, – отец жалостно наморщил лоб.

– А змей, пап? Ты все мозги нам поставил в напряжение!

– На голодный желудок про змея?! Опасно, Паша! Ха-ха…

– Я бы тоже поела сала с яичницей! – вздыхает сестра.

– Пойдем скорее, обжоры! – вскакиваю я. – Я ведь тоже… не вегетарианец!

– Хто-хто?!




Чай китайский и все такое…


– Ты понимаешь, какие между ними отношения были, между этим Жорой и Пахомом?! – Отец в изумлении поднял свои белесые невыразительные бровки. – Я такого терпения, Паша, больше никогда не видал! Это происходило до того, как Кайзер мне колодки доставил для сапог своих. Мы в бараке в одном закутке оказались: и я, и Жора, и Пахом. Жора издевался над Пахомом, как изверг какой!

– Гляди, Иосиф, – кричит он мне. Гляжу. – Пахом! – мат-размат. – А ну иди-ка суда!

Подходит Пахом. Росту Пахом не меньше был, чем Жора. Только Жора – скелетина, а Пахом – здоровенный, как бык!

– Тьфу! – Жора набирает полный рот слюней и плюется на пол. – Убери, Пахомушка!

Пахом, как ягненок безропотный, склоняется и вытирает за Жорой.

– Чище, чище! – орет Жора и плюется еще раз. Змей такой, вот измывался. – Вытирай, вытирай! – кричит.

Пахом же и головы не поднимает – покорно вытирает.

– Да что ты делаешь? – я возмущаюсь. – Зачем ты так?

А сам на Пахома смотрю и думаю: «Вот сейчас Пахом развернется да ка-ак даст по харе Жорику. Жорик тут и с копытков – переломится! Не-а!».

– А-а-а, ты, Иосиф, смерти моей хочешь? Пахомушку жалеешь? – мысли мои читает Жора и смеется. – Да мне самому жалковато, ха-ха!.. Ну, Пахомушка, Бог Троицу любит! Тьфу! Убери – и на нонча хватить! Во-от, Иосиф, какая у него вера, у Пахомушки. Ты у него хоть кол на голове теши, он тебя и пальцем не тронет! Ха-ха, дурак! – мат-размат. – И я не пойму, что же ты такого сотворил, чтобы тебя в тюрьму посадили, а, Пахом?! Признавайся, Пахом! – мат-размат.

– В бараке нашем все диву давались, какие отношения были между этими земляками! – рассказывал отец. – И когда видели, как Жора измывался над Пахомом и как тот пальцем в свою защиту не шевелил, руками разводили: «За что же он сел? Да он муху не обидит!». Но эта тайна существовала недолго. Вскорости оттуда, с той стороны Волги, пришли такие подробности.

Значит, жили Жора с Пахомом в одном селе. Село называли… да я не помню – сто лет прошло! С детства с Жорой они были и соседями, и неразлучными друзьями. И на клыросе вместе пели, это точно! Да только один ушел влево, а другой так направе и остался. И стояла у них в селении церква, куда Пахом этот ходил. Но вот в… тридцатых начали все церква рушить. Я жа помню, как нашу нехаевскую церкву Ивана Богослова разрушали. Это в тридцатых было. Знаете, сколько народу собралось?! Много и много, но больше, конечно, старухи. Я, честно признаться, в гущу не лез, поодаль отстоял, но все видал. Все вокруг просили и стыдили крушителей:

– Да чего же вы делаете?! Сами с ума посходили – ваше дело, зачем жа всех за собой тянете?!

Тот, кто на колокольне был, – солонский. Я его знал. Там, в Солонке, первая ячейка была этих… революционеров! Оттуда много чего перло к нам на хутора. – На некоторое время отец замолчал и голову опустил. Вздохнул глубоко и вскинулся. – Водины, Паша, рядом жа были. А в Солонке я, я табе говорил, сапожному делу обучалси. Вот. Так тот, солонский, на колокол забрался и во всю глотку заорал:

– Долой Бога!

Колокол тут и оборвался и, когда он начал падать, краем зацепился за постройки, развернулся и полетел. А полетел боком, так что придавил колокол энтого комсомольца. Насмерть! Он и пикнуть не успел! У него, у энтого комсомола, аж весь язык изо рта вылез! Правда-правда. Вот этими глазами видал. Сразу насмерть!

А с Пахомом другая картина вышла. Он шел мима своей церквы с налыгычем. Ну, говорили, веревка у него длинная в руках была. Ага, идеть сабе, о чем-то думаить, а тут, глядь, комсомольцы гужуются, решают, с чего бы им начать церкву крушить. А было этих крушителей человек десять. И бабы с ними, с крушителями, а как жа без них?! Первые смутьянки!

– Да что ты, Иосиф, первые! А вы вторые? – воспротивилась мать.

Семья наша на этот день из четырех человек: отец, мать, сестра и я – уже отобедали, сидели за столом и слушали отца. Это было удивительно, что отец вдруг разговорился, до деталей и тонкостей начал вспоминать о прошлой своей жизни. В те минуты родитель мой предстал совсем в ином образе…

– Хе-хе! – посмеялся отец. – Я слыхал от умных людей, дескать, первая смутьянка была… как ее? Жора мне все и рассказывал, а он, гад, умный был! Ну как ее? Самая первая краля на земле была, Павло? Ты у нас два института закончил!

– Ева…

– Ага-ага, Ева!

– А уж Адам был такой теленок, такой теленок! Не при детях будет сказано: не знал, что и делаить? Прости, Господи! – Мать достойно отстояла женскую половину всего человечества и перекрестилась на образа. Она, в отличие от отца, окончила лобачёвскую школу-семилетку и, имея прекрасную память и пытливый ум, по хуторским меркам была образованным человеком.

– Вот-вот! В дураках Адам и оказалси, как баран и вляпалси! – Отец значительно потряс пальцем. – А если б он ее не послухалси, Еву, и вовремя очухалси бы, и сказал бы ей: «Ева, ты что творишь, дурочка такая?!»…

– Пап! Ты сейчас всю историю рода человеческого перекроишь!

– Чего-чего? Не-ет, Паша, я вот часто про это думаю, а если б…

– Не уходи в сторону, а? – настойчиво перебиваю я.

Родитель мотнул головой.

– Про Пахома, ага! Вот он идет, а народу вокруг церквы полно, кто против крушения, и Пахом жа тут подошел. И стали их уговаривать, крушителей: дескать, что вы вытворяете? А комсомольцы только: «Га-га да ги-ги!». А начали они с икон. Кто-то из них вынес иконы и бросил на землю: дескать, топчите! И тут Пахом встал. Он энтого, какой иконы на землю бросил, он его пристукнул до беспамятства и на травку положил. Видя такое дело, на него нападать эти крушители стали, на Пахома. А он того, кто с кулаками на него наскакывает, пристукнет и на травку кладет, рядышком с первым. Да так навалякал, всех восьмерых мужиков на травку жухлую и положил. Осень то была. А бабы, смутьянки, бегають вокруг кучки и, как черти бешеные, сигають и оруть: «Караул! – дескать. – Убивають!».

А Пахом всех восьмерых в одну кучу сложил и связал своим налыгычем! Вот, Паша, какая силища была у человека: восьмерых! Кубыть, рассказывали, какой очухается, а Пахом опять его ладошкой прихлопнет и вяжет сабе кучку…

– Мг, – опять вступила мать, – да Антон Епифаныч, Царства ему Небесная, прадед ваш, Паша, он такой силой обладал!..

– Мама, – взрываюсь я, – ну дайте про змея историю дослушать до конца!

– Ладно, – соглашается мать. – Только ты чайкю завари нам.

– Подожди с чаем. Ну сейчас… Пап!

– Ага, – легко продолжает отец.

Мне даже показалось, что он находит удовольствие в воспоминаниях!..

– Значит, связал их Пахом, сел сверху на эту кучку, шлепает ладонями по чем попало и приговаривает:

– Ах, анчутки вы, анчутки! Анчихрист вас забери! На кого вы руки подняли?!

Тут вскорости и гэпэушники появились, и все такое… Вот, вспомнил! – оживился отец. – ГУПАВА! Этих гэпэушников у нас в Нехаево называли ГУПАВОЙ! Пока вам рассказывал, вспоминал, вспоминал и вспомнил! ГУПАВА! «Приехала ГУПАВА и Гришку с Мишкой забрала!» – так говорили у нас в Нехаево. В общем, приехала ГУПАВА и Пахома забрала. Жора как узнал, за что друг детства его сел, он так руками и развел! А как услыхал он имена и фамилии крушителей, кого Пахом вязал, – о-о-о! Грохнулся со всего размаха перед Пахомом на колени и заорал:

– Истинный, истинный ты человек, Пахомушка! Но как ты мог этих бугаев один одолеть? Видать, сам Бог табе помог!

И с той поры Жору нашего как подменили. Как-то он притих. А тут я стал Кайзерам сапоги шить и не знаю, как там все дело пошло. Весной плантация оживилась. Высадили картошку, помидоры, огурцы, ну, все как положено. Жора наш сдал совсем. Он, и без того худющий, пожелтел, увял. Врачи осмотрели его всего досконально и признали, что хтой-то в нем живеть. Точно! Дескать, шевелится хтой-то внутрях!

– Змей во мне живеть! – заявил Жора. Он всем так и говорил: «Во мне живеть змей!». Кажется, он даже гордился этим, вот ведь как. А один врач, старый врач, подтвердил: дескать, дело это редкое, но бывает, со змеем, заползають в людей.

– Но будем ждать лета, – так он сказал, врач. – А там проведем одну операцию. – А какую, не сообщил.

Меня жа Кайзер назначил механиком разъездным. В нехаевской МТС был разъездным механиком и тут им же стал. Дали коня мне белого, хромого. И вот механик хромой, конь хромой, так мы по плантации и разъезжали. Плантация была поливная, а воду из речки Иловли качали. Вот эти… Паша, ну ты жа помнишь, в Нижней Речке на мельнице движок какой стоял?

– Да-да, папа, ты уже нам рассказывал, – мягко заметил я.

– Рассказывал, – строго остановил меня отец, – рассказывал. Да ты понимаешь, что это за техника была? Сильная! Горизонтальные двигателя! В них поршня были в метр ширины! А какая ременная передача у них?! Сам ремень не меньше метра в ширину! Знаешь, чем закончилась для меня тюрьма? А-а-а! Страшная тоже история произошла. С этой ременной передачей. А вообще-то и я чайкю захотел.

– Паша, завари чай! – приказывает мать. – Тебя весь народ просит!

– Народ! А вы чайники ополоснули от надышнего чая?

– Сполоснули, сполоснули! – смеется сестра Таня.

– А вода в чайнике…

– Кипит, кипит! Он уже знаешь сколько кипит? Ждет тебя! – перебивает мать и указывает на стоящий под паром чайник.

– Народ, а вы знаете, что вода не должна долго кипеть? Долго кипяченая вода теряет свои полезные свойства. – Я подхожу к чайнику и снимаю его с плиты. – Да у вас тут вся польза выкипела! – возмущаюсь. – Вот, ополосните и свеженькой водички налейте, а как закипит, я тут как тут, сразу вам и заварю «чайкю»!

– Какой ты вредный, братец! Пап, погоди рассказывать! Мне жа тожа интересно! – Таня хватает чайник и спешит во двор к колонке за водой. При этом успевает ткнуть меня пальцем. – Вредина ты, братец!

– Вредина! – огрызаюсь я и громко, чтобы сестра со двора услышала, кричу: – Пап, рассказывай дальше. Ой, как интересно-о! Ха-ха…

– Значит, так, сын мой, чайкю ты не хочешь мне наливать, и я продолжу! – Дождавшись, когда Таня возвратилась с чайником и уселась рядом со мной, отец слегка возвысил голос: – В этой истории я сам принимал участие и все видел своими глазами. – Отец оправил край скатерти. – Врачи нашего лазарета ждали, когда поспеет ягода, ну, земляника. Там ее на берегах реки столько росло! Видимо-невидимо! Видать, врачам эта история была тоже интересной. Сам посуди: тюрьма! Кто там за тобой смотреть будет?! А в Жору вцепились и решили довести дело до конца, посмотреть, как идти все это будет. Решили так: Жору положить на каталку, усыпить и поместить в ягодник. Тот врач старый говорил, что, дескать, змей может выползти на запах ягоды. Жора стоял: ни в какую!

– Раз он в меня влез, змей, с ним я и подохну! – говорил.

Но больше всех беспокоился о своем земляке Пахом. Уж он его и так и этак уговаривал. Дескать, змея вынимать надо. Ночами не спал и все молился возле Жоры, а тот как бешеный орал. Мат-размат так и лился на Пахома. Он на него и плевался, и орал. И как уж так там случилось, но Пахом уговорил все же Жору лечь на каталку. Плантацию к тому времени я хорошо изучил. Объездил ее вдоль и поперек. Так вышло, что полянку ягодную я и подсказал врачам. В этом деле и Кайзер принимал участие! А как жа, начальник тюрьмы! Он давал все распоряжения, разрешения. Да и Кайзеру интересно было. Три раза вывозили Жору и усыпляли. Туда-то, к поляне, Жора шел сам. Да и то, как сам? Плохой он был уже ходок. А каталку везли на моей телеге, вот я все и видал. Выбрали такое место, чтобы голова Жоры входила в ягодник. Склон нашли, голова так и утыкалась в красную от ягоды поляну. Каталку привязали тонкой бечевой и протащили ее в кусты, где вся шайка врачей вместе с Кайзером пряталась. В этой шайке и я состоял. Ага.

И вот первый день. Жору усыпили на каталке – и в ягодник. Все спрятались. Сидим, не дышим. Жора сначала ворочался, зубами скрежетал, аж жутко, как громко. Притих. Ага. Ждем дальше. Ждем-ждем, чего ждем? Никто ж не знает. Можа, как дураки сидим, можа, у него какой-нибудь червяк сидить навозный? Гэ! Ага. Переглядываемси. А ягода такая пахучая, сам бы вылез откуль угодно! И все уж стали беспокоиться: дескать, чего тут сидеть-высиживать? А тут все заметили, что Жора перестал дышать, а я жа помню, по сколько времени он не дышал. Кайзер стал пальцами показывать врачам, говорить-то было нельзя, так вот руками замахал, мол, вы что ждете, дураки, он жа окочурится! Хтой-то хрустнул веткой, хтой-то кашлянул… И вдруг тело Жоры медленно пошло на изгиб – спина сильно прогнулась. В дугу! А голова как-то тоже медленно откинулась назад, и рот медленно открылси! Ну прям нехорошая картинка. Все медленно и как на излом. На секунды две он замер, а изо рта высунулась серая, даже больше к белесому цвету голова змеи! Она высунулась и пустила тонкий язычок. Язычок так задрожал, дескать, я вас тут всех сожру со всеми врачами и Кайзерами…

– Фу-ты, Иосиф! – воскликнула мать. – Ну какую ты гадость рассказываешь детям? Я жа опять спать не буду! Пашка, ты будешь чай заваривать?!

– Мама! – отчаянно восклицаю я. – Ну подожди, а?! Вода у вас кипит?

– Щас закипить…

– Мама! – Таня обращается. – Давай дослухаем?

– Да слыхала я эту историю! Он мне не раз ее уже рассказывал. Как расскажет, так у меня целый месяц, а то и два змеи из всех щелей лезуть, с язычками!

– Вот-вот. А ты думаешь, нам там всем легко было? Мы там все обрадовались, когда она вылезла! Мороз по коже продрал! Змей я сам с детства видал-перевидал, а тут из живого человека выходит! Ты када-нибудь видала?

– Не видала и видать не хочу!

– А-а-а, а когда он стал в нашу сторону поворачиваться! Вот так! И язычком… – Отец развернул растопыренные пальцы и, так вышло, в лицо матери…

– Да тьфу ты! Иосиф, ты, что ли, нарочно это делаешь?!

– Слабонервных просим удалиться! – командую я.

– Я, можа, слабая, но не нервная и удаляться никуда не собираюсь! Чай заваривай! – Мать перехватила командную инициативу.

– В этот день, Паша, змей вылез на немного, – продолжил отец. – Он, гад, осмотрелся и опять ушел в чрево. Но все удостоверились, что змей сидить в человеке. Точно змей! А не какой-нибудь червяк навозный. А на второй день он вылез больше чем наполовину. И долго мы его не ждали. Жора еще зубами скрыпел, потом мотнул головой, а рот раскрылся, как сам по себе! Этот змеище уж так не присматривался, как в первый раз, а сразу к ягоднику обратился. Половина его у Жоры в чреве оставалась, а половина его к ягодкам качнулась. И тут Жора так замычал, так застонал, выдавил такое, что мы тут в кустах чуть не попадали, а ворона с соседней вербы вылетела как глупая! Тоже то ли каркнула, то ли ойкнула, правда-правда! И как-то боком-боком улетела.

– А вот про ворону, Иосиф, ты мне не рассказывал, – вставила мать.

– Да как жа я табе не рассказывал?

– Про ворону? Какая ойкнула и боком полетела?

– Про ворону! Какая…

– Папа! Оставьте вы ворону с ее боком! А?! Мам?! – Иногда наши родители могли спорить между собой из-за совершеннейшей чепухи! Как вот сейчас! – А ворона летела боком или не боком?!

– Ага, Паша! – Отец легко переключился на меня. – Змей жа качнулси и… – Отец вновь вскинул пятерню и посмотрел на мать. – Ну как тут не покажешь?! Мы потом все сошлись во мнение, что змей готов был Жорика цапануть! Вот ведь сволочь какая! В нем жа сидить и его жа хочет кусать! А?! Он вот так завис над глазами. – Родитель растопырил пальцы.

– А чего, пап, у этого Жорика в тот момент глаза были открытые?! – спросила сестра.

– Глаза? Вот в том-то и дело. – Отец замолчал. Мне казалось, что он воспроизвел в памяти уж который раз эту жуткую картину, и после непродолжительной паузы выдохнул: – Открытые!

– О господи! – выдохнула и мать. – Божья кара!

– Во-от. – Отец теперь посмотрел на мать с благодарностью как на понятливую женщину. – Мы потом его спрашивали, а видал ли он, как змей смотрел на него. Жора не говорил и ни «да», и ни «нет». И на этот день змей залез во чрево. Жора замолчал вообще! Когда его привезли, с вечера и всю ночь с ним был Пахом. Всю ночь Пахом читал молитвы! Жорик ни разу ему ничего не сказал. Не плевался, не орал. К нему подходили и другие заключенные, но ни на кого Жора не смотрел, только на земляка своего, Пахома. Я много думал про то и понял, что Жора увидал глаза этого змея. И он его победил, змей. Сломал! Представляешь, Паша, в десяти сантиметрах от тебя сверху змеиные глаза, да еще язычок вот так дрожить!

– Ну ты что, Иосиф? Заканчивай уж! Табе, я гляжу, аж нравится с этим змеем! – мать настойчиво прерывает ткань отцовского повествования…

– Ага-ага! Щас дорасскажу! И вот на третий день змей вылез быстро. Мы даже устроиться как следует не успели, змей выполз изо рта Жоры и перелез в ягодник. Жора, как говорят, и пикнуть не успел! Ни зубами не скрыпел, ни орал, и мы все забыли, зачем мы все тут собрались. Нам каталку тянуть, а мы все как притупленные на змея в ягодах пялимся! Потом уж тот старый врач ухватил веревку, и ее тут сразу все увидали. Даже Кайзер ухватился. И ка-ак дернули каталку с Жориком да чуть не перевернули ее вместе с Жориком! Все зашумели, кусты затрещали, кто-то крикнул:

– Змея ловите! Змея! – Да Кайзер сам и кричал!

Из его же тюрьмы бегуть! Ха!

Змея поймали и заспиртовали его в стеклянную… нет, не банку, таких тогда банок, как сейчас, не было. В колбу! Заспиртовали и выставили на видное место. В клубе. Было у нас помещение, клубом его и называли. Там нам политические дела втолковывали и все такое: тоси-боси! Учили советскую власть любить! Ха!

– А Жора? – спросила Таня.

– Жора? Жора, Таня, после того собралси помирать! Его уж и не трогали в своем закутке. Он до того изменился. Стал совсем другим человеком. У него лицо поменялось. В глазах теплота какая-то появилась. И стал наш Жора как дите. Беспомощный. Он ругаться перестал, кричать и плеваться и все просил Пахома, чтобы тот читал ему молитвы. Как-то подозвал меня к себе…

– Он чего, лежал, что ли? – опять сестра спросила.

– Лежал, Таня, лежал. Да там, Таня, всего ничего прошло после змея, как он и умер. Ага. Вот позвал, за руку взял меня и говорить:

– Прости меня, Иосиф.

– За что мне прощать тебя? – удивляюсь я. – Ты мне зла никакого не причинил.

– За все прости!

Он у всех прощения просил. А вечером перед смертью своей с Пахомом они запели: «Со святыми упокой». А тогда же все верующие были, и вдруг все в бараке молиться стали, кто-то еще и запел. И так все стройно стало выходить! Помню, я аж растерялси и заплакал, и так плакал, так плакал! – Отец запнулся, глотая и заглушая предательские слезы. – И мне было стыдно, а остановиться я не мог. И мне казалось, что из меня хтой-то тоже вылез. Правда-правда. Не помню, почему, но вот так все и было. И мне после слез энтих так легко стало! – Отец опять замолчал. Таких глубинных признаний мы от своего родителя никогда не слышали.

– Ну а что же еще за страшная история произошла? С ременной передачей? – Я попытался увести отца от его сокровенных признаний.

– Страшная? – улыбнулся отец и машинально пригладил скатерть. – Да ты знаешь, Паша, после того в Дворянском в тюрьме я пробыл еще… дня три. Не больше! И меня, я прям вот и не ведал, и не гадал, освободили досрочно.

– За подписью Вышинского, – вставила мать. – У меня и бумажка есть, показать?

– Да подожди, мам, с бумажкой, потом! Пап!

– Это уже был разгар лета, самая наша работа пошла. Я только из одного конца плантации успевал до другова ездить, за установками смотреть. Если Кайзер выезжал на плантацию, с Кайзером мы и ездили на лошадке моей хромой. Я жа говорю, что Кайзер больше был как председатель колхоза. Ему зачем на дизеля смотреть? У него жа – люди! А он сам, сам за всем присматривался! За людьми, за имуществом. Врагов у него, считай, не было. Хто бы мог ему и за что мстить? А тут так вышло, у нас туда, к Умету, крайняя поливальная установка ремнем забила. Ослаб ли, че? Ремень. Помнишь, как на мельнице в Нижней Речке иногда ремень бил? Нет-нет, а потом как ослабнет и начинает буксовать и хлопать.





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pavel-bogucharov/iosif/) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



Если текст книги отсутствует, перейдите по ссылке

Возможные причины отсутствия книги:
1. Книга снята с продаж по просьбе правообладателя
2. Книга ещё не поступила в продажу и пока недоступна для чтения

Навигация